Рети узнал, что Вильгельмина уехала с Ирен в Сали-де-Беарн: это было последнее средство, на которое несчастная мать возлагала свои надежды. Он пришел проведать Жана-Оноре.
— Ах, дорогой Рети! — воскликнул старый адвокат, пожимая ему руки. — Вы настоящий друг, вы… Вам все можно рассказать… Так вот, я сейчас в положении человека, вокруг которого рушится все… Кроме моей милой Лоранс, у меня больше никого не осталось… Если бы вы знали, как легко человеку скатиться к тому, чтобы от всего отказаться, положиться во всем на судьбу!
Рети опустился в кресло и, покачивая ногой, сказал:
— О да, судьба. Любимое слово тех, кто идет к смерти, закрывши глаза… Но поймите, друг мой, судьба наша — в нас самих… И ничего другого в ней нет. Это всего-навсего итог всех наших промахов и заблуждений. Это некое уравнение. Всех наших червей мы сызмала носим в себе. Они переходят из поколения в поколение, растут в каждом из нас и в конце концов нас поедают.
— Да, знаю. У вас на это есть свои взгляды… Но возьмите какого-нибудь одного человека, хотя бы, например, меня. В несчастье все принимается близко к сердцу; рассуждая о чем бы то ни было, считаешь себя средоточием и осью всего.
Жан-Оноре встал и заходил по комнате большими шагами, скрестив руки и устремив свой взгляд на ковер. Вдруг он остановился перед Рети и почти умоляюще проговорил:
— Вот я… У меня был сын, были дочери. И что от всего осталось?
— До свидания, — сказал Рети, берясь за шляпу. — Вы молодец. Я вас люблю и глубоко разделяю ваше горе. Зачем же бередить его моей жестокой мыслью?
Но Жан-Оноре выхватил у него из рук шляпу.
— Нет, не уходите… — И, улыбнувшись, добавил: — Разве мы, адвокаты, не являемся в какой-то мере духовниками несчастных? А раз ты всю жизнь выслушиваешь признания других, то не должен ли ты когда-нибудь прислушаться и к тому, что тревожит твою собственную душу?
— Ну так знайте, — сказал Рети, снова садясь в кресло, — я стою за прямую ответственность человека, но наряду с этим считаю, что и само происхождение многое уже объясняет. Род — это такой же организм, как и сам индивид, и точно так же, как индивид, который содержит его в себе, вместе с жизненной силой носит в себе и зачатки смерти. Обычно случается так, что, когда эти болезнетворные вибрионы созревают, индивид хиреет и гибнет… Посмотрите, что делается у Рассанфоссов? С незапамятных времен они старались проломить кору, которой покрылось общество и которая давит на род. Они трудятся в поте лица, они делают дело жизни. Они сталкиваются с этой жизнью в своих пещерах. Это стена мрака, которую им надо пробить, это горы шифера, под которыми они задыхаются, которые им надо сбросить со своих плеч. И все это — пора энергии, пора самой напряженной struggle for life.[19] Вместе с тем это пора формирования рода: Рассанфоссы уже существуют в зародыше, род их появляется на свет благодаря нечеловеческим усилиям этих парий, направленным на то, чтобы выжить самим и создать этот организм. Наконец они завоевывают это право, они развиваются, выходят на поверхность земли в лице тех двоих великих людей, которых чтут как основателей их династии. Жизнь, которая в течение долгих лет была такой ненадежной, начинает завязываться узлами и порождает две силы, двух подлинных героев… Вот когда наступает пора владычества, пора господства вашего рода… Борьба за жизнь, которую предки ваши вели и слепо и грубо, продолжается в вашем труде, в вашей энергии, которая, изменяя свою форму, превращается в мощь интеллекта… И в то время, когда вы уже вступаете в ряды самой высшей буржуазии, в вас еще кипит здоровая кровь народа… Но затем происходит обычное явление. Дети порывают со своим прошлым и становятся своего рода аристократией, как всегда — мягкотелой и праздной… Борьба за существование окончилась, начинается упадок…
— Боже мой! — воскликнул Рети, видя волнение Жана-Оноре. — Это же ведь история всех семей на свете. Беда только в том, что мы не знаем основы всех наук — науки жизни… Каждому поколению следовало бы вменить в обязанность браться за труд своих предшественников, уничтожая социальную несправедливость, наследственное право, которое делает наших потомков слабыми и трусливыми. И потом надо постепенно приобщаться к народу, к истокам всего… Вот великое правило гигиены. Без этого немыслимо спасти наше хилое, худосочное общество, которое зашло в тупик. Роду, семье, так же как и отдельному человеку, необходима маленькая гимнастика; надо проделать весь путь, с самых низов, чтобы дойти потом до верху, сызнова взяться за прежний долголетний труд, превратиться снова в ребенка, стать таким, как народ, и заслужить право на жизнь… А то ведь жизнь в наши дни стала чересчур легкой; войн уже нет, люди слишком много общаются друг с другом, вокруг слишком много благоденствия, чувственности, все только стремятся наслаждаться жизнью на все лады… А в итоге с нашими разбухшими цивилизациями произойдет то же, что происходит с семьями и с отдельными личностями: они станут жертвой обжорства.
— Но ведь у вас же есть сын? — робко возразил Жан-Оноре.
— Ну так что же! Надеюсь, он только поблагодарит меня за то, что я сделал из него человека, который лучше, чем я сам, — немного помолчав, прибавил Рети. — Он знает, что я собираюсь отдать свое состояние на благо человечества… на дело спасения. О, сколько всего еще остается сделать! Я оказываю ему хорошую услугу тем, что ко дню совершеннолетия оставлю ему только тысячу франков ренты. Если у него есть руки и ноги, ему хватит этих денег, чтобы пробиться в люди. Он стал бы, может быть, возлагать надежды на то, что принято называть удачной женитьбой, но я убедил его искать себе жену в гуще народа, чтобы она родила ему здоровых и сильных детей, которые продолжат наш род.
Жан-Оноре погрузился в раздумье. Мысли его словно прояснились, перед ним мелькали вереницы образов, в памяти последовательно оживали события прошлого. Он припоминал, как сурово его воспитывали, как юность его была непохожа на распутную юность Эдокса, припоминал, как жена его потворствовала во всем дочерям.
— Да, — сказал он. — может быть, вы и правы… Кто знает? Возродиться, став снова ребенком, вернуться к великому прошлому земли, приобщившись к народу. Что же, может быть, действительно царству буржуазии настает конец и приходит нечто совсем иное.
Он подошел к Рети и взял его за руку.
— О, как тяжело в мои годы признать, что большую часть своей жизни ты заблуждался!
— Да, но в этих словах — целое завещание человека чести! — сказал, прощаясь, Рети.
После его ухода Жан-Оноре долгое время смотрел на книжные шкафы, которыми были заставлены стены. В этих книгах была вся его жизнь, они постепенно вели за собой его мысль, его неподкупную веру. Вздрогнув, он воскликнул:
— Но если так, то все до основания придется разрушить!.. Все надо будет начинать сначала. Всякий общественный договор, построенный на основе собственности, окажется тогда сплошной ошибкой! Нет, этого не может быть, это ложь. Химеры! Софизмы! — Он снопа посмотрел на свои фолианты. — Вот она, истина, вот что незыблемо! Все остальное — безумие и слепая случайность!
XXXVII
Однажды в середине июня Кадран, уехавший покупать лошадей, был вызван домой телеграммой. Оказалось, что Антонен умер, задохнувшись от избытка жира. Медлить с погребением было нельзя. Его огромная туша сразу же начала разлагаться; распространившийся по комнатам трупный запах держался там целую неделю, и ни карболовый раствор, ни ароматические курения не могли его перебить. Каждый раз, когда г-же Кадран приходилось подниматься наверх по лестнице, она едва не падала в обморок.
На похоронах единственным представителем семьи Жана-Оноре был Эдокс. Родители его не отходили от постели дочери: после курорта Ирен стало совсем плохо, врачи заявили, что спасти ее невозможно. И вот однажды ночью дом огласился рыданиями. Душа маленькой Ирен покинула тело.