— А что допрежь говорил?.. Ты говорил, что резать тюльку тебе невыгодно, что на целом бревне заработаешь больше… не так, скажешь, а?.. А теперь — за рабочих?
Уличенный во лжи, Платон рассердился и встал во весь свой огромный рост.
— Не треплись, Сорока, хвость прищемишь, — ответил он Пронькиными словами. — Знамо дело, невыгодно. На лошадь работаю. Она стоит пятьсот целковых, как одна копеечка.
Слово попросил белобровый Пронька. Его голос зазвучал предупреждающе и властно:
— Дело не только в этом. Надо, братцы, вот что понять: в артели мы на свободе, а в бригаде как раз хомут наденут… Бригадир — он заставит всех под своим началом ходить. Ему скажешь: «Устал», а он тебе: «Пили и всю силу свою выкладывай»… Руководить — надо талант иметь и к тому же совесть. А Коробов Семен — человек без понятия.
— В бутылку загонит, — подхватил Платон.
Гринька Дроздов вскочил как ужаленный:
— Молчи, подпевало!
— Не затыкай глотку, заноза!
— В бригаду!
— По-старому! — раздался капризный, осипший Палашкин голос. — Нас большинство. Прокофия бригадиром: он всех умнее.
Кругом засмеялись:
— Ай да Палагея Никодимишна! Подмахнула, да мимо. Вот умница-то!
Шейкин молча сидел на бревне и, разматывая кисет с махоркой, держал папиросную бумажку губами, не обнаруживая никакого желания вступать в спор. И только расплылось в улыбке его плоское лицо, когда Палашка ввязалась так некстати. Лесовод украдкой наблюдал за ним с острым любопытством. Предоставляя ему слово, Вершинин определенно хитрил.
— Я всяко думал, и так и эдак, — сказал Шейкин рассудительно. — А теперь скажу окончательно: пора в бригаду и нам… Тем больше, что в Красном Бору и в Кудёме бригады уже работают, и недовольства нет. А бригадиром, кроме Семена Коробова, выбирать некого. Я кончил. А Платон и Пронька должны понять и от народа не откалываться.
«Так… Теперь ты мне больше не нужен», — подумал о нем Вершинин.
Пронька не ждал этого от Шейкина — пригнулся даже, точно над головой у него пролетел камень, потом беспокойно завозился на месте и, глядя на Шейкина так, что оставались одни узенькие темные щелки, сказал с видимым примирением:
— В таком случае — мое дело сторона… Я работать всяко сумею. В хвосте у прочих плестись не буду.
— А что касается меня, — начал Коробов, поняв нечистую игру Проньки, — я в бригадиры не лезу. Должность эта новая, большая. Глядите, гражданы: может, есть получше меня. Будет другой кто — конфуза мне нет, а ежели меня выберете, почет приму с благодарностью.
Поглядели, поискали, но лучшего не оказалось — и Коробов Семен стал бригадиром… А ведь Сажин Платон по деревне сосед ему, здесь в одном бараке живут, делали до сих пор одно общее дело, — а вот для себя незаметно Платон пошел против… Уж не дружба ли с Пронькой виной тому?.. А кто этот Пронька? Пришлый, чужой человек, совсем незнакомый; от своих деревенских отшиб Платона, как овцу от стада, в беде Ванюшки Сорокина соучастником сделал. И Платон впервые почувствовал свою отрешенность, свою вину перед Коробовым, и еще больнее стало, когда Горбатов по-приятельски улыбнулся Семену.
— Алексей Иваныч! — вдруг взмолился Платон. — И я в бригаду. Одному оставаться не резон мне.
Пронька что-то писал на снегу пальцем и, не глядя на людей, сквозь зубы цедил:
— Сажин может распоряжаться собой по своему образу и подобию, как создал его господь бог в прошлое столетие… Никто ему рук не связал, напрасно он тут разоряется. Все равно в бригаде пилить не будет, отступится: кто ж его не знает?! Только и норовит, где выгоднее… Накопил, наверно, с тыщу рублев да в деревню послал, а все мало…
— Пошел к черту! — рванулся с места Платон. — Аглицкий петух! Ты драку любишь, а я — работать хочу… У меня семья, дети, двор без столбов и плетень в проулке… Десятку-две пошлешь туда — как в прорву!.. Все купи, все достань, сам припаси себе жранину… Уж сколь годов топором в делянке машу, а до сей поры беднее меня во всем Омутнинском полесье нету. Вот и пили где хошь — в бригаде али в артели… Карты, как ни верти, — одни шестерки попадают!
— А ты под туза сними, — ехидно посоветовал Пронька.
— Хорошо тебе «снимать», ежели ты картежник отчаянный, а я — не игрок сроду… О лошади думаю, плант в голове держу, а все топчусь на одном месте. А ты — один, от моей нужды в стороне стоишь, тебе издаля и не разглядеть ее. А кабы знал, тоже сказал бы, что беднее никого нету. А ты — про карты…
За всю зиму случилось впервые, что так длинно и горячо ораторствовал Платон, испуганный и в чем-то уличенный, совсем не замечая, как Жиган, сидя на бревнах и кутаясь в дыму папиросы, посматривал на него издали прищуренными, догадавшимися глазами…
— Тузы, они заместо счастья, — с заминкой на этот, раз прибавил Пронька. — Один туз хорошо, а два еще лучше. А уж если четыре, то все желания непременно сбудутся…
Однако было ему не до шуток: у самого-то вываливался из рук последний козырь: Платон от него уходил, оставались с ним только Палашка да безусый пустой Самоквасов Микишка, не имевший в артели своего голоса. Пронькина карта оказалась битой: проиграл все — и артель, и чин бригадира… Горбатов знает только Сорокина да Семку Коробова, а другие таланты не ценит… Ну что ж, придется пока в бригаде пилить, покориться Коробову на первое время, а там… идти своей дорогой. Ведь Пронька во много раз умнее Коробова, вдвое моложе, расторопнее впятеро, и поэтому под началом у Семки никогда не будет, разве только для виду, и то на первое время…
«Ладно, придет срок — за обиду сквитаемся… И этот тоже, ученый спец, беспартийная размазня: болтать болтал у себя дома, а здесь не поддержал. Боится, что ли? Когда-нибудь с ним еще встретимся. А Платону „тузы“ припомню…» — Так думал Пронька, когда, положив на плечо топор, уходил из делянки — одинокий, озлобленный, неусмиренный, с большими, пока неясными планами в голове…
Спускались сумерки. В лесу было поразительно тихо. Лесорубы шли по дороге молча, а впереди них мчался Тибет, унося глубокие санки.
— А Жиган — вредный, опасный тип, — сказал Горбатов Вершинину. — Надо поговорить с ним с глазу на глаз и перевести в другую бригаду… к Рогожину… тот построже.
После продолжительной паузы лесовод таинственно припал к уху секретаря:
— Сегодня передаю в твои руки Спиридона Шейкина, — прошептал он с некоторой торжественностью. — Он — бывший купец, лесопромышленник.
— Ты знал разве?
— Недавно услыхал, — увернулся Вершинин. — Так, стороной слышал… и решил вам сказать, чтобы приняли необходимые меры.
— Он приходил ко мне… признался сам, и меры уже приняты: оставлен на той же работе.
Лесовод недовольно замолчал, поджав тонкие губы.
Глава VI
Клятва русскому лесу
Ефрем Герасимыч Сотин кончал Лесной институт уже женатым человеком. Из-за небольшой стипендии приходилось перебиваться уроками — удел большинства студентов. Однако обстоятельства сложились так: девятнадцатилетняя девушка, дочь паровозного машиниста, которую он готовил, стала потом его женой.
Сотин поселился у тестя; в семье был добрый мир, и Сотин последний год перед окончанием института прожил не в пример спокойнее, чем в пору беззаботного своего холостячества. Его уважали и любили, а Елена, так звали жену, готова была кормить из своих рук, как маленького. И так бы оно, пожалуй, и было, если бы тесть не подтрунивал над молодыми супругами… Он же и доставил своего «зятюшку» от Москвы до Нижнего Новгорода, когда тому наступил срок ехать на практику в Омутнинские леса.
Пассажирский поезд подошел к станции утром, когда весеннее солнце — молодое, радостное — неистощимым потоком света поливало землю, одетую первой зеленью. Ефрем Герасимыч, выйдя из классного вагона, пошел к машинисту еще раз проститься и поговорить напоследок. Тот спустился к нему с высокой паровозной лесенки и, обтирая мазутные руки пучком пакли, осведомился шутливо: