У Бережнова мелькнула мысль о безумии лесовода, но, перечитав еще раз, он напал на след, начал угадывать смысл, сознательно спрятанный в эти необычные фразы.
— Этого я не ждал все-таки, — произнес он, передавая письмо Сотину…
Ефрем Герасимыч отошел к окну, осторожно обойдя безжизненно раскинутые руки своего бывшего друга… Он отчаянно жалел, что не пришел сюда днем: как знать — может быть, сумел бы предотвратить ошибку, которая стала теперь непоправимой?.. Кто-то сзади тронул его за плечо — подошел Бережнов.
— Надо вызвать его сестру, — сказал он. — Ты адрес знаешь?
Вершинин застонал, и в тот же миг все в комнате замолкло. Сотин и Бережнов, став на колени, наклонились к Вершинину, ножницами простригли на левой труди рубаху и долго всматривались в маленькое темное отверстие, прожженное пулей: оно было правее и выше соска. Вырывавшийся из легких воздух ослабевал заметно, и только уже мелкие и редкие пузырьки выбивались наружу…
Он открыл глаза — большие, глубокие — и долго обшаривал стены, будто по ним узнавал, где он и что случилось… Потом чуть передвинулась голова, он застонал опять… На лице, осветленном последней мыслью, отображалось судорожное желание подняться…
В муках рождался новый день…
Эпилог
Юля спешила застать брата в живых: в телеграмме Бережнова — краткой и осторожной — оставалось маленькое место для надежды. Чутьем она угадывала, что во Вьясе еще произошло что-то — быть может, самое страшное, о котором по вполне понятным причинам не мог сообщить директор.
Тяжелое, тревожное чувство не покидало ее ни на минуту, то усиливаясь, то ослабевая на миг, то вспыхивая опять… Ночью, когда оставалось до Вьяса час пути, оно выросло до непомерных размеров, оно уже не умещалось в ней и прорывалось наружу: она нетерпеливо заглядывала в окно, — но там тянулся темной сплошной стеной лес да редкие, кое-где, мигали во тьме огни; спрашивала пассажиров: «Скоро ли?..» А поезд медленно тащился глухой, почти безлюдной равниной, подолгу простаивал на станциях, на разъездах, растрачивая свое и чужое время.
Но вот наконец и он — знакомый лесной поселок, куда она ехала в третий и, быть может, последний раз… Летом, полгода тому назад, она перед отъездом на юг прогостила здесь полторы недели, запомнившиеся надолго… О, как давно все это было!.. И как плохо знала она брата… Недаром зимой, в каникулы, когда произошла между ними ссора, а вслед за ней — отчуждение и разрыв, Юля впервые поняла отчетливо, в какую трясину заходит он, и только не было силы у ней вернуть его… Она выскажет ему все, что накипело в душе дорогой, и пусть хоть теперь узнает он, почувствует, как сильна ее ненависть к тому, чем жил он… Память подсказывала ей, что прежнее стоит в прямой связи с последними событиями.
Мимо окна вагона все медленней и медленней во тьме проплывали столбы телеграфа, потом — лесной склад, бараки, избы. Поселок спал, и только в одной избе, на самом конце улицы, теплится, как ночью в келье, огонек у Парани… Юля взглянула на часы, — было ровно двенадцать, поезд пришел без опозданий.
Спускаясь с площадки вагона и отыскивая глазами, нет ли кого знакомых, чтобы скорее спросить о Петре, — она лицом к лицу столкнулась с Сотиным… Уж не ее ли встречать он вышел?..
— А я вас караулю, — сказал он, протягивая руку.
— Спасибо, спасибо. Зачем беспокоились? Я найду сама, — заторопилась Юля. И тут же спросила: — Что с ним, скажите?..
Ефрем Герасимыч взял из рук у ней чемодан, отвел ее в сторону, чтобы не слышали другие, и, нагнувшись почти к самому уху, начал рассказывать о том, что предшествовало последнему дню…
— Проводите меня к нему, — рванулась Юля.
— Постойте, я оказал не все, — удержал ее Сотин, не зная, какие подобрать слова, чтобы досказать последнее: ее отношений к брату не знал он.
— У него кто-нибудь есть? — опять спросила Юля.
— Нет.
Сотин взял ее под руку и, поддерживая, осторожно повел тропой к щитковому дому.
— Вы — взрослый человек, и я скажу прямо… его уже нет в живых… позавчера мы схоронили его.
Она молчала долго, до боли закусив губу, чтобы не заплакать.
— Мне всю дорогу почему-то казалось, что он жив еще.
— Его отвезли в Кудёму. А через час он умер.
— Ну что ж, — вздохнула она. — Он знал, что делал, видел, куда шел… И в сердце у меня, где был он раньше, теперь пусто… и очень больно.
Сотин молча шел рядом, продолжая крепко держать ее под руку.
— Я многого не разгадал в нем, — заговорил он опять, — а то, что знал, не сумел понять. А ведь дружили когда-то!.. Потом — размолвка, ссора, вражда… И вот какой конец.
— Я предчувствовала с зимы, что дело добром не кончится.
Они уже подходили к дому, и Сотин предложил ей переночевать у него на квартире. Ей некуда было идти, и она согласилась. Жена Сотина поджидала их и, как только вошли, хотела было ставить самовар, но Юля, извинившись за беспокойство, отказалась от чая… Ей было также и не до сна, и оба они — и Сотин и Юля — еще долго сидели за пустым столом, где горела лампа.
— Третий день живет здесь следователь, — предупредил Сотин, — а вчера приехал представитель крайкома партии. Я уже был у них. Полагаю, для пользы общего дела следует вам зайти к ним.
Юля прилегла на кровать, которую ей уступили Сотины, сами перебравшись на печку, — но так и не пришлось никому уснуть. Юля расспрашивала о Бережнове, которому Вершинин принес столько тревог, огорчений и ущерба, об Алексее Горбатове, об Арише, о Кате.
И Сотин рассказывал, заново передумывая все события. Вспомнил и старика Кузьму… На другой день после смерти Горбатова углежог приходил к Бережнову и предлагал свой гроб для Алексея:
— Алешу-то жаль мне больно, вот и хочу проводить его в своей домовинке.
Кузьма просил, настаивал, но Горбатову был уже заказан свой, и углежог — расстроенный и грустный — ушел опять на знойку.
— А Коробов Семен… вы знаете его? Лесоруб, бригадир. Он в эти дни подал заявление в партию. Кузнец Полтанов — тоже…
И оба эти факта подтвердили Юле одно — как любили здесь Алексея, как много вреда принес Вершинин и как думают люди быстрей залечить больное место.
— А Жиган пойман? — спросила Юля.
— Такого нелегко поймать. Вы ведь не знаете, что это был за человек.
Кажется, начинало брезжить в окне, лампа на столе гасла, и Сотин, утомленно сидя на диване, засыпал… Юля подошла к окну: чуть розовея на востоке, рождался новый день — уже третий с того часа, как брат ушел из мира навсегда.
Приехал из города следователь — пожилой, степенный, с седыми усами, в военной форме человек. Почти до полуночи длилась беседа в кабинете директора. На этот раз за столом сидели рядом двое, — Бережнов рассказывал, а тот слушал и только иногда прерывал вопросами, уточняя ту или другую подробность.
Мысль, что не разглядел врагов — Жигана и Самоквасова — и не сделал своевременных выводов, терзала Авдея. Не оправдываясь, он оказал, что трудность прямого подхода к Проньке заключалась и в том, что он был необычайно изворотлив, хитер и скрытен, умел искусно менять личину в зависимости от обстоятельств, какие складывались во времени.
В средине беседы, когда шла речь уже о Вершинине, Бережнов упомянул, что лесовод был «субъективно честен».
— Пожалуй, что так, — заметил следователь.
Слушая Бережнова, он листал вершининские книги, с его пометками на полях, с подчеркнутыми строчками, потом взял рукопись, которая когда-то побывала в руках покойного Алексея Ивановича Горбатова и самого Бережнова. К первой странице оказалась приколотой и предсмертная записка Петра Николаевича и несколько писем с конвертами.
— «Субъективно честен», — повторил следователь, не вкладывая в эти слова собственной оценки к суждению Бережнова. — Но это — лишь небольшая часть существа дела. Вопрос с ним обстоит гораздо сложнее.