— Пальчик-то зачем разрисовала?
— Так, — вздохнула она. — Карандаш пробовала.
— Кукле тоже разрисовала?
— Да… одни мизинчики. — И, подняв на него задумчивые, печальные глаза, опять (как несколько дней тому назад) запросилась в Наталкину хату.
— Что ты, Катенок! — вздрогнул сердцем отец. — У тебя здесь две комнаты, тепло, светло, играть просторно, а там — сыро, тесно и холодно.
— Нет… там лучше.
Собираясь в контору, он попросил дочку проводить его до лесного склада, и она быстро, как взрослая, надела беличью шубку, заячий малахайчик и пошла с ним, держась за его руку.
В сторонке от дороги лежали на снегу сброшенные с воза еловые ветки. Катя сравнила их с «травкой, с лужком», а оторвавшись от руки отца, побежала по плотному насту, не проваливаясь. Немножко попрыгав на зеленой хвойной подушке, в которой тонули белые валенки, Катя вернулась к отцу, — видел он: не до игры ей было вообще.
Подойдя к лесному складу, он сказал:
— Не пора ли, доча, тебе вернуться?..
Она подняла задумчивые, темные, неспокойные глаза:
— Папа… если у которой девочки уйдет мама, то сироткой звать будут?
Застигнутый врасплох и уличенный, он не скоро нашелся, что сказать, а отвечая, сам чувствовал фальшь в словах и в собственном голосе.
— А если папа уйдет от девочки, она тоже будет сиротка? — Не дослушав его, она с тревогой и грустью спросила еще: — Ты уйдешь от нас?
Отец ужаснулся:
— Что ты, дочка?! Разве я могу от тебя уйти? — Нагнувшись, он обнял ее рукой и заглянул в тревожные, ждущие детские глаза. — Я люблю тебя, ты — моя родная дочка.
— А мама… уйдет?
На этот прямой вопрос он ничего внятного не мог ответить, но и не мог лгать. Он только обещал дочке — «поговорить с мамой».
— Катенок мой, не волнуйся… Иди домой… Вон бабушка идет из магазина. Беги к ней. И никогда не думай про это.
— Я не буду думать… а вы — помиритесь…
И она пошла обратно, и не оглядывалась, хотя он долго смотрел ей вслед: в ее неуверенной, не по-детски медленной походке видел что-то одинокое, сиротливое и беспомощное. Сердце сжалось у него до боли… и вплоть до конца работы не затихала в нем эта мучительная, обжигающая боль.
Чувствуя неладное в доме, девочка затихла, насторожилась, — она понимает все… Прежде звонкий, повелительный голос ее стал робким, неуверенным; капризы и громкие, раздраженные слезы перемежались тихими, в уголке, слезами и долгим молчанием… Иногда по-прежнему она подбегала к порогу, заслышав отцовские шаги в сенях, а когда входил он, уже не кидалась к нему с радостным криком, не обшаривала его карман, где всегда оказывались на случай орешки или конфеты, а молча ждала, пока вынут и дадут ей. А вчера даже не вышла встретить его, — так и осталась в уголке за своей кроваткой и смотрела на отца издали, молча, почти пугливо.
Весь этот день он видел перед собою ее растерянное лицо с глазами оробелыми, полными грусти и страха. В детской смятенной душе происходила своя борьба. Кому верить — отцу или матери? Кто из них лучше? Кто ей нужнее? На чью сторону перейти ей?.. Избрать одного из двоих — ей не под силу, и она не хочет избирать: ей нужны оба, оба вместе. Для нее они — «оба лучше», и никого нет дороже «папы-мамы», как часто произносила она раньше, воедино сливая два разных слова.
Катя чувствовала, что они — отец и мать — уже опять не вместе, короткий мир почему-то кончился, и она боится, угадывая, что один из них уйдет от нее куда-то, и ей будет плохо, «трудно всю жизнь» (так говорили ей девочки постарше), но изменить что-либо она не может, а сами они не говорят между собою, молчат об этом. Поодиночке ласкают Катю, словно стыдятся друг друга, и она не знает, как примирить их… Примирить так, как бывало в Наталкиной хате, — чтобы они улыбнулись, обнялись, поцеловались, и Катя забралась бы к ним на постель, чтобы лечь между ними и обнять обоих разом…
Глава V
В ожидании
Назревших событий Вершинин ждал отнюдь не сложа руки — он уже списался с одним из вятских леспромхозов, где обосновался его приятель по Верхокамью, и на прошлой неделе его известили о подходящей вакансии. На конец января приурочивая переезд на новое местожительство, он предупредил Аришу, и в первую минуту она даже всполошенно обрадовалась выпавшему жребию, а потом, оробев, отступила назад:
— Ты не торопи меня, Петр… я обдумаю и дня через два скажу. Я не могу так, сразу…
Он нервно ждал, веря, что это рано или поздно должно произойти, но было б очень жаль упустить единственную возможность переезда, которая, в случае Аришиного промедления, неминуемо выскользнет из рук. Условленный вчерашний день — пропал: Ариша, живя в нижнем этаже того же дома, не передала даже короткой записки!..
Возможно, Арише не хватало решимости порвать с Алексеем сразу и, переступив порог, не оглянуться назад. Или она, любя Вершинина, все же не вполне доверяет ему, боится за себя?.. Недаром сказала однажды: «Счастье не там, где ты». Значит, мало любит?.. Тогда что же, в конце концов, ей нужно? И до каких пор будет тянуться эта неопределенность — угнетающая, опасная, обкрадывающая их обоих?..
Он прилег на постель, чтобы забыться, заснуть хоть ненадолго, но сон не шел, мысли перебивались воспоминаниями, которым не хотел давать над собой воли.
Смеркалось. В неровном тускнеющем свете поблескивал вороненый ствол берданки на стене. Видимые в окне березы, опушенные густою бахромой и чуть тронутые по самому верху набегающим последним отсветом заката, грустно никли в холодной красе, покорные своей судьбине… Было досадно, что у Ариши нынешний день не уживался со вчерашним и однажды решенное пересматривалось сызнова, а вполне ясная и, казалось, прямая дорога в будущее представляется ей сейчас перепутьем неиспробованных, скользких дорог в тумане… Где ж ее счастье? В прежней семье? Но она не любит Алексея!.. А счастье — не вещь, его не делают ни по заказу, ни по плану… Не будь Ариша такой неустойчивой, мятущейся безвольно, расчет Горбатова — оттолкнуть соперника со своего пути и новым примиреньем с женой постепенно оживить давно подсыхающие в семье корни — несомненно оказался бы ошибочным…
Впрочем, не однажды мирились они, и пусть ненадолго, но Вершинин каждый раз вынужденно отходил в сторону… Не перемирие ли там опять?.. Как же теперь уведомлять Вятский леспромхоз о сроке переезда, о чем настаивал, как на непременном условии, приятель, упомянув при этом, что ждать долго, с полмесяца например, ему нельзя. До срока, оговоренного в письме, Вершинину оставалась одна неделя. И уж совсем не ко времени занемог Буран, никогда не хворавший прежде. Расставаться с собакой жаль, а везти больную поездом не разрешалось, как узнал он на днях у сотрудника станции.
Вершинин зажег настольную лампу. В недочитанной книге полистал страницы с собственными пометками, — ничто не увлекало сегодня в привычный поток. Постояв над Бураном с полминуты, спросил раздумчиво:
— Ну-с, мой друг, как же быть с вами?
Буран даже не привстал с места, — ватная подстилка на полу была ему теперь всего нужнее, — только шевелил черным мохнатым хвостом да следил за каждым движением хозяина умными помутневшими глазами, как бы говоря, что сам здесь остается поневоле…
Обеспокоенного пса Вершинин погладил по голове:
— Ничего, лежи, лежи. Потом сходим вместе…
С ружьем на плече он тихо спустился по лестнице, а проходя мимо горбатовской двери, не услышал ничьих голосов…
Бесцельно шел он по лежневой дороге, углубляясь в лес. За поворотом уже не видно стало поселка. Огромная — нигде ни звука — тишина легла над миром, и в мглистом небе не видать ни одного далекого огня.
У первой рубленой и незаконченной делянки он становился, постоял недолго, потом, посбив заледенелую корку снега, долго сидел на старом пне, опершись обеими руками на ствол берданки… Слышалось вокруг, подобно далеким всплескам моря, шумное дыхание обступивших его лесов, звенела вдали чья-то напевная, бесконечно грустная легенда о счастье, которое приходит с нежданной стороны, приходит лишь на короткий срок, потом, так же неприметно на первых порах, покидает тебя, чтобы не повториться в жизни — ни в чьей и никогда…