— А вы, похоже, городскими стали, — после долгого молчания говорю я, наливая в бокалы вино.
— Вот уже пятнадцать лет, лейтенант. Городские мы теперь, — отвечает Каро таким тоном, будто они провинились передо мной.
— Чему угодно я бы поверил, но что ты оставишь деревню — никогда.
Каро молча двигает руками, словно ищет опору, и, отчаявшись найти ее, отвечает, путаясь в словах, с запинкой, как школьник, не выучивший урока.
— Ты прав, братец, изменил я деревне. Это измена с моей стороны. Но город хочет расти. Его строить надо. Верно? Теперь таким путем жизнь у нас идет. А я считаю, что куда идет жизнь, туда и ты шагай.
— Где работаешь, Каро, кем?
— Каменщиком. Стены кладу, старик. И это мое новое дело — тоже святое. Строю — не разрушаю. Большая это радость — строить для людей дола. И все же… очень уж люблю я землю, не по себе мне без нее.
Я утешаю Каро, говорю, что теперешнее его дело — продолжение его святого крестьянского труда и что никакой «измены» тут нет.
— Спасибо, старик, — успокаивается Каро, — но все-таки очень уж люблю… Не пойму, как это мы все, точно сговорившись, в город жить переехали. Меня и сейчас все туда тянет, в деревню.
— А как дети, как дом?
— Все в порядке… Дети — не нарадуемся, на них глядя. Сыновья, двойняшки наши, — оба архитекторы. А дочь — у меня ведь и дочь есть — кончает химический факультет. Квартирой своей тоже довольны. Трехкомнатная, А мебель… Какая у нас мебель, жена?
— Импортная, — с улыбкой откликается Мария.
— Да, импортная, — продолжает Каро. — Все у нас хорошо, но корни мои — в деревне, лейтенант, и мне вдали от нее скучно. Езжу я туда… Дверь заколочена, у порога крапива — по пояс мне. В тонире ни уголька, в доме ни души… По опыту знаю, что если дом жилой, то он долго не разрушается, а если нежилой — быстро. В доме, коли он заброшен, даже цемент, который силой не отобьешь от стены, и тот не хочет на месте держаться, отваливается… Изменил я деревне.
Каро умолкает. От вина нам делается еще грустнее. Завожу разговор о наших фронтовых днях.
— Были со мной случаи и после того, как тебя увезли, — нехотя говорит Каро. — Ну, делал я все то же, что и при тебе: фрицев крал. Обыкновенные почти все случаи. Но вот история про мое тяжелое ранение, пожалуй, интересная, даже необыкновенная история…
И Каро рассказывает…
Ранней весной 1945 года части наших войск в районе озера Балатон наталкиваются на небольшую, но сильно укрепленную высоту, занятую немцами. Много дней подряд целый полк штурмует эту преграду, но безуспешно. Между тем командование фронта требует — во что бы то ни стало овладеть высотой, чтобы части нашей армии продвинулись вперед и тем самым дали возможность частям фронта окружить и уничтожить венгерскую группировку противника.
И вот в этот трудный час командир разведывательной роты, теперь уже старший лейтенант Каро, является к командиру полка с предложением не только дерзким, но и фантастическим. Он просит разрешить его роте подойти на рассвете к высоте, атаковать ее в лоб и ворваться в глубь обороны немцев. «И в этот момент полк стремительным ударом возьмет высоту…»
«Мы все умрем, — сказал я подполковнику, — но высота будет наша». «Ты большой фантазер, товарищ старший лейтенант», — сказал он. «До сих пор все мои обещания исполнялись», — сказал я. «Но это не исполнится», — отрезал подполковник.
— Хороший он был человек, знакомый нам с тобой Бондаренко. Отказался он от моего предложения, но оно засело у него в голове.
В конце концов командование полка удовлетворило просьбу Каро. И вместе со своими ста пятьюдесятью бойцами он всю ночь ползком пробирался к высоте и под утро внезапно атаковал укрепления немцев. Завязался рукопашный бой. Вся рота погибла — исчезла как капля воды. Но полк взял высоту.
— У меня на глазах пали все мои хорошие ребята… Эх, лейтенант!..
Полк, как узнал Каро впоследствии, пошел в атаку без опоздания, но когда достиг высоты, никого из роты в живых уже не было. Каро же застали сидящим на земле… Автоматной очередью, как ножом, немцы вспороли ему живот.
— Потом?
Потом истекшего кровью и обеспамятевшего Каро увезли в прифронтовой госпиталь. Крепкое здоровье горца, твердая воля и умелость врачей спасли ему жизнь.
— Как заштопывают мешок, так хирурги заштопали мне брюхо…
Произошло чудо — Каро выжил.
Он вернулся в жизнь, когда пушки уже молчали.
— А как оценили этот твой подвиг?
Каро заливается смехом. Звонко, запрокидывая голову, смеется и его жена Мария.
… По представлению полка, решившего, что Каро умер, ему посмертно присвоили звание Героя. Вот и все. А мне нужно наполнить бокал вином и поздравить Каро.
— Ну, золотой мой, поздравляю. Он улыбается.
— Я не герой, знай, старик. Пока живу, я рядовой человек; как умру — только тогда героем стану. Я посмертно герой… Теперь, дорогой мой, в счет своей смерти живу. Я, может, единственный человек на свете, которому посчастливилось жить посмертной жизнью.
Жизнь под огнем
(Войне в дневнике солдата)
Вместо пролога
Раны уже зарубцевались, но сердце еще не забыло ни ужасов войны, ни тех, кто пал… Сердце не зажило, сердце неизлечимо.
Мой полинялый и пожелтевший солдатский дневник кажется мне музейной древностью несмотря на то, что над ним не пронеслось еще и двух десятилетий. Он мок под дождем, болото окрасило его рыжей ржавчиной, растеклась краска химического карандаша. Скупые пометки, а чаще только имена, но для меня мой дневник говорящий и живой, как кинолента, на которой я вижу своих товарищей и себя без грима, без условностей.
Раны мои давно зарубцевались, но сердце еще стонет, а когда сердце стонет, болят и зарубцевавшиеся раны.
Путь моего поколения был суровым, но героическим. Многие из нас стали родниками-памятниками, посмертными героями, посмертно оправданными «преступниками», свято хранимыми портретами. Мало кто из нас остался в живых, стал отцом. Осталось главное — кровь героев, их святое право называться отцами сегодняшнего поколения.
Глава первая
Мы все влюблены
Над ущельем собрались провожающие. Дорога морщинистыми зигзагами нетерпеливо зовет и извивается перед нами…
Многие из нас только уйдут по этой дороге, они только уходящие. Многие должны вернуться, они — возвращающиеся. Впрочем, отъезжающие озабочены меньше, чем остающиеся — матери, сестры, любимые девушки, товарищи…
Едем мы всем классом. Речь идет, конечно, о парнях. Только один из нас остается дома, это «историк» Гайк, который еще в детстве упал с дерева и повредил себе руку. Правая кисть его срослась криво, и Гайк признан негодным для военной службы. Ребята с ним особенно ласковы.
— Гайк, дорогой, мы будем защищать родину, а ты — девушек. Приостановить вражескую агрессию легче, чем любовную. Но ты не отступай перед трудностями… Счастливо оставаться!..
Гайк моргает мокрыми глазами. Он не может выговорить ни слова. Никто, кроме Оника, не завидует ему.
— Счастливец ты, историк, — говорит Оник Гайку. — Только смотри, без любовных историй с девушками… Счастливец!..
— Ну, айда! — кричит старик фургонщик и подхлестывает лошадей. Дорога петляет вверх по горным склонам. Вдали уже скрывается город, и сердце сжимается от боли. Мы только что покинули свои дома и уже тоскуем. Ах, эта тоска, она щекочет тебе нос, от горьких слез глаза болят. «Ты плачешь?.. Какой позор!..» — сержусь я на себя. Фургонщик дядя Минас что-то тихо напевает себе под нос.
— Эх, эх, — глубоко вздыхает он. — Таких же двух львов, не хуже вас, проводил и я — и весточки еще не получал… Айда!..
— Ребята, города больше не видно, — с сожалением замечает Вардан.
Солнце прорывает облачную завесу и швыряет огненный сноп на город. Мы долго смотрим на охваченный пламенем городок, пока солнце не заходит за горы.