«Какие прекрасные цветы!» — вдруг вспомнила она и улыбнулась в темноте. На голый локоть с цветов упали холодные капли росы.
Внизу кто-то засмеялся. Удивленная, Лаура посмотрела на озеро, дымившееся, как огромный котел, прислушалась — это были всего лишь утки.
В комнате свекрови горел свет, и в то время как Лаура приближалось к дому, за окном дважды промелькнула фигура — первый раз в платье, потом в рубашке. Альвина ложилась спать — видно, бросила чистить яблоки, все равно за вечер не перечистишь, а в саду уже новых полно нападало. Свет потух… Хутор погрузился в полную темноту. На озере опять словно кричал кто-то. Утки тревожно переговаривались в камышах, не находя почему-то покоя и в этот поздний тихий час.
Лаура заперла дверь на щеколду, поставила цветы в вазу и по пути в свою комнату зашла к детям. Ни шороха, ни звука. Марис спал, как всегда прижав к груди подбородок, на кроличьей шкурке свернулся клубком Тобик, а диван в углу тонул в густой темноте.
— Мама…
— Ты еще не спишь, детка?
— Посиди со мной.
— А ты засыпай, ладно?
Молчание.
— Кто там кричит так?
— Где?
— На озере.
— Это дикие утки
— …угу… — пробормотала девочка, по-видимому совсем сонная, но вдруг, неожиданно встрепенувшись, добавила: — А… а у нее было такое странное личико… как у человека.
— У кого, Зайга?
— У бабочки. С большими черными глазами.
Лауриной руки коснулись маленькие пальцы.
Обманчиво близко, точно прямо за окном, крякали утки. Размеренно тикали ходики.
— Мама…
За стеной скрипнули старые пружины Альвининой кровати. Ночь набросила на все покров темноты, под которым жили только звуки.
— Мама, скажи, это папа?
Вечерняя свежесть лилась в открытое окно и растекалась по комнате, постепенно обволакивая мебель, одежду, лица.
— Почему Марита со мной не разговаривает, мама?
Безветрие — ни лист не шелохнется, ни занавеска.
— Мама, что это значит… преступник?..
Лаура принуждала себя думать о чем-нибудь другом. О том, что надо заштопать носки сыну; стоптанные, бывшие Зайгины сандалии ужасно протирают дыры, а босиком пускать нельзя — нога может загноиться, резиновые тапки в такую жаркую, сухую погоду тоже не годятся, а покупать новые сандалии к концу лета нет смысла, ведь до весны нога вырастет… О том, что надо посмотреть, нет ли в зареченском магазине синего вельветона; правда, он узковат, но зато, хотя бы пока новый, вид имеет — лучше, чем дешевые, вечно мятые шерстяные ткани, из которых шьют школьную форму… Что надо помочь Альвине чистить яблоки и наварить заодно большую кастрюлю яблочного повидла. Дети охотно едят его с хлебом и с блинами, намажешь хлеб повидлом — вот тебе и ужин, а если маслом — надо положить еще сыру или колбасы… Что надо не забыть поинтересоваться у Бениты, когда привезут ячневую крупу-сечку по шестнадцать копеек кило…
У Зайги ровно вздымалась грудь. За окном падали летние яблоки, шлепались в траву, стукались о тропинку. Казалось, будто по саду кто-то ходит, то приближаясь, то удаляясь и вновь приближаясь. Ходит-бродит как неприкаянный…
3
На темном звездном небе, точно искра от паровоза, сверкнул и тут же погас метеор, и в Вязах тоже при полном безветрии нет-нет и падали яблоки. Дверные петли скрипнули визгливо, негодующе, словно недовольные, что их потревожили, и на Рудольфа пахнуло дымной горечью, глубоко въевшейся с годами в закопченные бревна. Он чиркнул спичкой — из мрака выступили крючки для одежды, на одном висело забытое полотенце, на другом — высохший серый дубовый венок, какие плетут на Иванов день, неизвестно зачем и каким путем здесь очутившийся; на кривой лавке мелькнул бесформенный ворох, который при свете второй спички оказался банным веником. У окна, как и говорил Эйдис, стояла свеча, белая и оплывшая, как сосулька. Он зажег свечу, трепетный язычок пламени рассеял тьму, и тень Рудольфа заплясала на стене, как Махмуд Эсамбаев. Из щелей скрипучего пола тянуло холодком, и, раздевшись, Рудольф быстро прошмыгнул дальше, из прохладного предбанника в тропическую влажность бани, поддал пару жестяным черпаком и залез на полок, который в этом шатком и зыбком царстве выглядел неожиданно прочным, устойчивым и широким, как кровать Эйдиса и Марии.
Тело покрылось мелкими каплями, очки запотели. Он лежал на спине, слыша, как в висках у него бьется пульс. Стены то и дело похрустывали, видимо трещали старые бревна. Иногда ему чудились приближающиеся шаги Эйдиса, но всякий раз он принимал за шаги неясные шумы — в саду или в бане. Эйдис, наверно, еще возился со злополучным фонарем, который никак не хотел разгораться. В конце концов они прекрасно обошлись бы этой свечой, она теперь горела спокойно, не трепыхалась, иногда шипела от сырости, разливая вокруг тусклый свет и наполняя парную густыми жирными тенями.
Прошло порядком времени, прежде чем скрипнула дверь и раздался хрипловатый голос Эйдиса. Что он говорил и кому, было не понять.
— С кем ты там? — крикнул Рудольф с полка.
— Леда за мной увязалась. Гоню — не уходит.
— Впусти ее.
— Э-э, нельзя, еще блох подцепим.
— Блохи что, бывает — и не то еще подцепишь, — отозвался Рудольф. Из предбанника ему ответил глухо, как из бочки, мефистофельский смех Эйдиса. Потом послышалось, как об пол шмякнулся сапог.
— Тебе свеча нужна?
— Чего? — не понял Эйдис, и в это время упал на пол другой сапог.
— Свеча!
— У меня есть фонарь.
— Загорелся все-таки?
— Влил карасинцу, и загорелся, — миролюбиво объяснил Эйдис, и Рудольф, развеселившись, вспомнил, как старик ругательски ругал фитиль — крутил туда-сюда, то вывернет, то увернет, винил бедный фонарь во всех смертных грехах.
— Небось Мария задала тебе жару?
— Это уж как водится, — с несокрушимым спокойствием подтвердил Эйдис. — Не без того… Вот черт, так и тянет по икрам! — Пол под его ногами скрипел и трещал. — Все не может…
Но кто не может и чего не может, Рудольф за скрипом и треском не расслышал. Наконец Эйдис вошел, напустив из предбанника холодного воздуха, с веником под мышкой и фонарем в руке, постоял на пороге, будто примериваясь и прикидывая, как тут насчет жара, пробурчал: «Плюнул, значит, на утюг и думает — есть пар, готово дело!» — и плеснул воды на камни еще раз, по-своему. Баня наполнилась белым паром, у Рудольфа занялся дух, стекла очков затянулись точно полиэтиленовой пленкой. Эйдис блаженно поскреб себе грудь, с сипотцой проговорил: «Э-та-та-та!» — и протянул велик.
— На-ка вот, постегай себя хорошенько по мослам, не жалей шкуру. Хворь выгоняет лучше всех твоих капель.
— С меня уже хватит, я слезаю, — отнекивался Рудольф, чувствуя легкое головокружение. Он еще подумал: только того не хватало, чтобы этот старый щуплый мужичок оказывал ему первую помощь, и попробовал незаметно сползти вниз. Но Эйдис был не согласен.
— Не-ет, брат! Дай-ка я тебя похлестаю, ты ж не умеешь. Горожане этому не учены, лежат в ванне как утопленники. Ну, давай поворачивайся…
Шлеп-шлеп-шлеп!..
— Может, наддать крепче?
Жертва безмолвствовала. Эйдис истолковал молчание как знак согласия, и Рудольф тут же на собственной шкуре — в буквальном смысле слова — испытал последствия своей оплошности.
От клубов жаркого воздуха, поднятых веником, у Рудольфа сперва запылали уши, а в запотелых очках он был все равно что слепой.
— Э-та-та-та-та… — пыхтел от садистского наслаждения Эйдис. — Глянь, Руди, ты хоть закраснелся чуть-чуть, а то все бледный такой, как брошенная невеста. Подставляй другую сторону!
И опять начал охаживать веником.
Под дверью громко, со свистом тянула ноздрями воздух Леда.
— Вот я тебе! — услыхав ее, заругался Эйдис, не прекращая экзекуцию. — Ты еще живой, Руди? А? Не отвечает… Ей-богу, окочурился и не пикает. Много ли толку, что косая сажень в плечах, если от такой малости — с копыт долой…