Язеп. Нервы.
Теодор. А что ему оставалось? На что ему было надеяться?
Пауза.
Кристина. И по сегодняшний день в Калмах призрак ходит. Каждую ночь… И смеяться нечего!.. Каждую ночь, когда полная луна. Мария своими глазами видала. Караулила, как бы свинья не заспала поросенка, и когда ворочалась из клети, глядь — ходит мужик, увернутый в простынь, ноги длинные…
Язеп. А волосатые?
Все за исключением Кристины смеются.
Кристина. Ну и молодежь нынче пошла, им только зубы скалить… (Пауза.) Которые не своей смертью померли, те призраками так и бродят. Кто честно живет, тот на себя руки не наложит!
Эмилия. Не говори, Кристина! В жизни всяко бывает. Навалится беда как камень, человек себя не помнит. Сам уже не понимает, что и делает. Если рядом не найдется, кто его удержит, пропадет ни за что… (Пауза.) Расскажу я вам, как было дело с Эрной, когда мы еще с ней на пару в Сподришах коров доили. Поздняя такая, тяжелая выдалась весна, не помню теперь уж точно, в каком году, не то в пятьдесят пятом, не то в шестом. На дворе уже апрель, а снег сошел только плешинами на буграх с южной стороны. Мы там пасли свою лошадь, Журкой звали. Пускаем ее утром, не привязанную, не спутанную. Походит она себе, где оттаяло, пожует прошлогоднюю траву, так и перебьется до летних кормов. Умная была животина: сама придет, не какая-нибудь гулена. Ну а коров на эти плешины не выгонишь. Кормовой свеклы нету, сена нету, солома — и та кончилась. Хоть караул кричи. Рвали мы вереск, рубили хвою, оголодали не хуже нашей Журки, кожа да кости. Ждали травы, как… В жизни своей ничего я, наверно, так не ждала, как травы в ту весну. И коровы стали сдавать. Одна подохла, потом еще одна. Пришли из конторы, составили акт и увезли. Эрна поплакала и успокоилась. А что с ней дело-то неладно, мне и невдомек. (Пауза.) Назавтра утром она в хлев уходит первая. Немного погодя слышу: в сенях будто кто скребется. Эрнины дети в школе. Кто там может скрестись, думаю. Если вор — там взять нечего, и опять мне в голову не стукнуло, иду себе, и раз — в темноте на кого-то налетела. Эрна! «Хоть бы лампу засветила, чего ты в потемках!..» — это я ей. А она ни словечка. Отворяю дверь на кухню, чтоб впустить хоть маленько света. Гляжу: в руках у Эрны вожжи, стоит — перебирает, головы не поднимая. «Ты ехать куда собралась?» — спрашиваю. А она опять не отвечает, знай перебирает негнущимися пальцами. Толкаю ее в бок: «Не слышишь, что ли?» Тут Эрна глянула на меня такими… страшными глазами, как слепая — и тихонько так говорит, совсем без голоса: «У меня еще две не встают…» Только тогда я, дура, смекнула, чего она теребила Журкины вожжи — и как закричу! От моего крику она точно проснулась: глянула на меня — глаза полны слез, но уже осмысленные, упала мне на шею — вся так и трясется. Я ей говорю: «Дети ведь у тебя, Эрна, думай о детях…»
Пауза.
Теодор. Да…
Пауза.
Кристина. Ну, она и сроду была горячая, еще сызмала. Мы с ней вместе к пастору ходили, перед первым причастием… Хозяйская дочка и с лица тоже неплохая, а выскочила за Пашкевича, за этого вшивца. Сами голые, босые, они и лесных братьев украдкой привечали — знаю только, что после войны ей орден повесили.
Эмилия. Медаль.
Кристина. Не все равно — орден или медаль. Ни накормит он тебя, ни оденет, — как вкалывала она, так и вкалывает. В колхоз записалась — опять вези на себе воз. Характер у нее такой, не знает спокою.
Эмилия. Она же умерла, Кристина…
Кристина. А я разве что плохое?.. Ты сама завела, стала кости перемывать покойнице. Пускай будет пухом земля Эрне Пашкевич, жизнь у нее нелегкая была…
Женщины разговаривают, а Теодор тем временем начинает шарить по карманам. Кристине это движение знакомо.
Кристина. Ты смотри у меня — не вздумай здесь дымить.
И Теодор с невинным видом, даже с удивлением на лице — будто про курево он и думать забыл — вынимает большой клетчатый носовой платок и громко сморкается.
Снаружи вдруг доносится пение. Барон поднимается, подходит к двери и ласково виляет черным хвостом.
Теодор. Пиладзит, что ли?
Ручка дергается, но дверь не открывается, и в ночи явственно раздается песня про пять канареек, по которой вы, читатель, догадываетесь, что Теодор Олман попал в самую точку. Язеп встает, нажимает на ручку до конца и помогает открыть дверь.
Пиладзит (входя). Мерси!
Наш знакомый, похоже, все еще не очухался, хотя по дороге у него было время просвежиться. Сдается мне, что направляясь сюда, он под покровом темноты не раз отвинчивал металлическую головку и прикладывался к бутылке рома, которая торчит у него из кармана. В обеих руках узлы, кепка сбилась на затылок, пальто кое-как застегнуто на одну пуговицу, хотя и две другие целы.
Войдя, он обводит взглядом зал, будто ищет, где ему пристроиться.
ПИЛАДЗИТ
— Здрасте! Наше вам почтеньице! А, знакомые! Если меня не обманывают глаза — Олманы! Добрый вечер, хозяин, добрый вечер, хозяюшка! Снарядился я в дорогу? Угадал, хозяин! А вы оба куда путь держите? В Ригу? Не иначе как на рынок, вон оно ведерко под лавкой. Мед? Сметана? Сметанка… На проводы внука в армию? Да где ж ему столько одолеть, с собой ведь не возьмешь. Прохватит его как пить дать. Человек, хе-хе, не свинья: съест ведро и хватит… Чего ты сразу сердишься, хозяюшка? Пьяный я, говоришь? Господи, твоя воля, да разве это пьянство!.. Вот в шестидесятом году под Валмиерой, это да: выкатывает хозяин бочку, присаживаемся мы к ней. Вдвоем, значится. Пиво то ли от похорон осталось, то ли от крестин. А он знай наливает в кружки, и мы пьем до дна. За один вечер бочку усидели, и ноги заплетаются. Вот это пьянка, я понимаю! У хозяина дочь была, вековуха, лицо длинное, как пирог, а работала в лавке завмагом… Ну, сами понимаете. Когда я малевал, она приходила надо мной командовать. Одну стену пожелала чтоб в розовый, а другую в лиловый. Расписал я ей, как в ресторане, глазам глядеть больно…
А, это ты, дружок! Ну, как твои делишки? Меня еще помнишь. Граф? Барон? Правильно, Барон! И мягкая же у тебя шкура, только стричь да носки вязать… Не пойму, чего это бабы и собаки всегда ко мне липнут. И то сказать, не молоденький уже, а поди ж ты — прямо как репей. Если б мне еще зубы вставить — охо-хо! В молодости у меня были такие зубы — гвоздь перекусить мог. И с лица тоже как картинка. От девок нет отбоя — Волдемар. Волдис, Волдик… Что сказала Алиса, когда я собрался? Представь себе, хозяин, ничего не сказала! Что она могла сказать… раз она в Цесисе. Хе-хе! Удочки сматываю? Это я? Господи, твоя воля, зачем ты, хозяин, сразу так? Я просто возвращаюсь к своей законной супружнице.
Что я вижу, еще одно как будто знакомое лицо? Фельдшерица? Куда едем? Ах, только провожаем! Его, Иисусову бородку? Ах, девочку! А кто же он такой будет, бородатый господин с лаковым чемоданом? Говоришь, Кристина, художник? Значит мы, хе-хе, собратья по ремеслу. Если вас в случае выкинут из цеха художников, возьму вас к себе в подручные. Мой напарник сачканул, а одному трудновато — не с кем мебель передвинуть, некому лестницу подержать. Я не сквалыга, со мной работать можно. Хе-хе, да это я в шутку. А если всурьез: на хлеб-то заработать можно. Меня еще с малолетства так и тянуло к рисованию, да на тяге одной далеко не уедешь — выучка нужна и деньги тоже. Нас у отца было четверо, сам он малярил, как и я. Не то чтобы горький пьяница, а тоже кое-когда закладывал. И все только и знай тянут: девчонкам нужны юбки, мальчишкам — портки, и в животах тоже кишки играют марш. Где уж тут про высшие школы мечтать! Окончили по шесть классов, а старший брат и того нет — и на заработки! Я ходил в учениках у фатера — наловчился филенки проводить. Так прямо, без линейки. У отца рука дрожит, а у меня тогда небось не дрожала. У него выучился ремеслу на большой палец с присыпкой, все фокусы и ухватки перенял: и как краски мешать, что и как сверху класть, как замазать, если огрех какой получился. Прокатать по стенам малярным вальком всякий дурак сумеет. Да рябая стена получается, будто мухи ее засидели или курица лапой писала. Я выучился рисунок кой-какой наносить от руки — и сразу другой вид. Людям нравилось. До Пурвита мне, конечно, далеко, а все равно — угодишь человеку…