— De mortuis aut bene, aut nihil[1], — отозвался Рудольф.
— Уже бредит, — струхнув, решил Эйдис и тут же прекратил хлестать. — Хлипкие нынче люди против прежнего времени… Иди к холодной бадье.
Советом Эйдиса не следовало пренебрегать. Вода из холодной бадьи, хотя и успела чуть нагреться в жарком воздухе, текла по разгоряченной, распаренной коже, слегка пощипывая, и удивительно освежала, к тому же здесь из-под двери тянуло прохладой. По телу разливалась приятная расслабленность, усталость, только голова гудела, точно с похмелья после трехзвездочного коньяка.
Эйдис, сопя и покряхтывая, теперь парился сам, — мокрый, блестящий от пота, он постепенно делался все краснее. С полка белыми клубами валил пар.
— Сколько же тебе лет, Эйдис?
— Чего? — переспросил тот, и веник замер в его руке. — Лет? Осенью семьдесят стукнет. А зачем тебе?
— Сердце у тебя еще хоть куда,
— Помаленьку, брат, еще действует насос! — согласился Эйдис, и, словно в подтверждение тому, сверху снова донеслись энергичные шлепки веником.
— А смолоду… сердце у меня было — хоть в музее выставляй. Теперь уже не то… Чего уж теперь! Погреешь немножко бока и с полка долой… Э-та-та-та… Подай-ка и мне ковшик!
Свесив тонкие ноги с лавки, Эйдис потянулся за ковшом, отпил два-три глотка воды и, сопя и кряхтя, принялся обмывать лицо, грудь и темя, на котором ершился мокрый пух, как у вымокшего цыпленка. Его тень на стене, похожая на большую хищную птицу с крючковатым носом, вертела головой.
— Да-а, брат, раньше я парился так парился, — с гордостью проговорил Эйдис, спускаясь вниз. Налив горячей воды в огромный таз, эмаль на котором точно мыши погрызли, он взял мочалку и стал натирать ее почти еще целым бруском хозяйственного мыла. Рудольф пододвинул ему пластмассовую крышечку с туалетным мылом, Эйдис оттянул ее, говоря: — Краску да запах в твое мыло добавили, вот и вся разница, — и стал намыливаться. — Да, на всю волость был только один такой же охотник до бани, как я, рядом тут, за озером, батрачил у Штамеров, Янка… На, Руди, потри мне спину! Про нас говорили… Три сильнее!.. Про нас говорили: вот было бы дело, если б Эйдис Путрам да с Янкой сошлися в одной бане, на одном полке! Мы оба с ним, брат, на одну девку заглядывались, красивую Марту. Лицом на Альвину Цируле смахивает, только светлой масти, и ростом… Теперь пройдись мочалкой по ребрам! Ростом выше, а груди — во! Только пуговки на кофтах отлетали. Я, брат, без памяти влюбился, молодой был да глупый, не умел от людей скрыть. И Янка… Теперь еще разок мылом, и хорош! Янка хвастал, что выкурит из бани этого мозгляка, меня то есть. Детина он был могучий, здоровше тебя, одно слово — племенной бык, а у меня, брат, и смолоду не больно кости мясом обрастали, такая порода… А теперь давай я потру тебя!
Однако Рудольф еще не забыл, как тот хлестал его веником, да вспомнил к тому же, что Эйдис в свое время работал конюхом, и поспешил отказаться.
— Ну, как знаешь. — На этот раз Эйдис особенно не настаивал и принялся намыливать голову.
— А как же с Янкой? Так у вас ничего и не вышло?
— Хе, — бодро отозвался Эйдис, а пена текла у него по лбу, вискам и по жилистой шее, — еще как вышло! Встретились мы с ним на полке! На следующий год он нанялся работником в Пличи, по соседству, теперь там телячья ферма. А я той весной батрачил в Томаринях. У соседей не топилась баня, они ходили к нам, так мы и сошлись.
— Ну-ну? — подзадорил Рудольф.
Острые плечи Эйдиса затряслись от беззвучного смеха.
— Поддаем мы с ним, значит, пару и поддаем. Не так много времени прошло — другие шасть в предбанник, удрал и старый Томаринь, а он мужик не последнего разбору. Выбегут за дверь и в щель подглядывают: что-то будет? Помню, Янка еще зашумел на них — нечего, мол, баню выстужать, ему, видишь ли, холодно. А какой там холод, того и гляди волосы загорятся. «Ну, спрашивает, поддадим еще?» Ладно, поддадим еще. Жарища, братец, такая… ну-у, сказать невозможно. Чую, долго не продержусь, опрокинусь, как жук, кверху лапами. Креплюсь изо всех сил, голова идет кругом, как сепаратор. Под конец так про себя решил: досчитаю до десяти — и будь что будет. Как дошел до восьми, что ли, так — хлоп!
— Свалился? — вырвалось у Рудольфа.
Эйдис обиделся.
— Я-а? За кого ты меня принимаешь? Янка! Брык на пол, раскорячился, воздух хватает. «Холодной водицы не надо?» — кричу ему с полка. А он, веришь ли, как рыба рот разинул, глаза круглые — и ни гугу. Окатил я его как следует — ничего, очухался. Встал, — засмеялся Эйдис. — И вот угадай — ты считаешься умный, ученый человек, — какие были его первые слова?
— Наверно: «Марта — твоя».
— Не в точку, брат.
— Ну, может быть: «Поделим пополам!»
— Опять, братец, не в точку! Как отдышался Янка, так заорал: «Подвох! Эдуард намылил полок, чтобы я себе шею сломал!» Что ты на это скажешь?
— Что я могу сказать? Тут главное, что сказало яблоко раздора.
— Какое яблоко? — не понял Эйдис.
— Марта.
— А-а, Марта! То-то и оно, что ничего не сказала. Получилось так, как оно бывает: пока быки бодались, ясли подчистил козел. Марту просватали в Пиебалгу за плотника. Народила ему це-елую кучу детей, восьмерых, а то и десяток, точно не скажу. Не знаю, жива ли еще, последний раз встретились лет пять-шесть тому назад. Ездил я в Цесис за резиновыми сапогами — к нам в Заречное, дьяволы, одни маленькие номера возят! И там, возле магазина, подходит ко мне сухонькая такая, сморщенная старушка. А поодаль стоит и тоже на меня смотрит пригожая такая барышня. Ну, подходит, значит, старая, дорогу спросить хочет или еще чего. И вдруг: «Эйдис?» «Да», — отвечаю, а сам, хочешь верь, хочешь не верь, все ее не узнаю. «Марту не помнишь такую?» — это она мне. Тут я в конце-то концов узнал. Потолковали — муж, говорит, уж давненько помер, сама живет у дочери, в Цесисе, старший сын в Риге, уже степени защитил… Поболтали о том о сем. И вдруг она меня спрашивает: «А помнишь, как вы с Янкой в Томаринях из-за меня на спор парились?» «А как же», — смеюсь. А она чудная такая сделалась, гляжу — ей-богу, правда! — слезы как горох сыплются. Подбегает барышня. «Не надо, бабушка!» — говорит и на меня сердито глаза пялит, думает, наверно, я ее обидел. Взяла Марту под руку и увела. Так я больше ее и не видел… Знаешь, Руди, только Марии про это ни-ни, — добавил Эйдис, оттирая ступни мочалкой.
— А Янка? — поинтересовался Рудольф. — Его ты не встречал?
Эйдис поднял голову.
— Как не встречал!.. Одно время он у нас в начальниках ходил в колхозе. Сам по себе он человек не плохой и не хороший. Помню, придет на конюшню, руку подаст… Да дело с места не стронулось. Грамотешки нету, и разворотлив не больно. Председатель, брат, должен быть как угорь верткий, тут силой не возьмешь. Да и юбка ему попалась негодящая…
— Юбка?
— Жена то есть. Не баба, а солдат. Печати-то он ставит, а делами ворочает она. Растили мы, братец, все подряд, не отставали от моды — кукурузу, уток, индюков. Про Янку даже в газете писали: «Уверенно держит руку на пульсе жизни!» Мы еще смеялись — прямо как доктор! Ну, держал он, сталбыть, руку до тех пор, пока коровам в ясли класть стало нечего. Он согласен бы, хе-хе, и крупу сеять, да скинули. За приписки, говорят… Выбрали мы нового, теперешнего… А как ты живешь-можешь? Все кости правишь?
— Правлю понемножку.
— А жену, видать, новую не завел.
— С меня теперь на всю жизнь хватит, — сказал Рудольф со смехом.
— Ну, бабенка-то какая-нибудь у тебя есть?
— И не одна.
— Ой, смотри, брат, пропадешь ни за что!
— От этого, дружище, не пропадают, — отозвался Рудольф, не переставая смеяться, и выкатил на себя целый ушат холодной воды, обрызгав немного и старика.
— Ч-чумовой, — отряхнулся Эйдис, — еще простынешь!
— Ко мне болезни не пристают.
— Ну-ну, не хвастай! Доктора, они в ту же землю ложатся, куда и все люди. Там и встречаются, значит, врач со своим больным и…