Поэтому и гости переговаривались вполголоса, все время поглядывая, не проснулся ли больной, не засыпает ли, чтобы сразу же приглушить слова, — пусть звучат не громче жужжания мух вокруг люстры. Ратс-секретарь фон Битнербиндер, как ближайший друг Альтхофа, а также как старший из гостей, устроился подле столика у кровати, где стояла большая посудина с целебным питьем и миниатюрная фарфоровая чашка. Он взял на себя обязанность следить и сообщать, когда больной забывается. Сам он говорил немного, больше слушал и неведомо почему все время разглядывал, точно впервые увидел его, семейный портрет Альтхофа и его покойной супруги, висевший в золоченой овальной раме между двумя окнами. Они были изображены уже на половине жизненного пути: он с гладким лицом, в твердом воротничке поверх бархатного кафтана и в светлом парике до плеч; у госпожи Альтхоф голые плечи, нос с врожденной прусской горбинкой, лицо надменное и холодное. Кое-что от матери унаследовала и Хильда.
За маленьким инкрустированным столиком сидел советник консистории, теолог, учитель и писатель Рейнерт, недавно перенесший чуму, еще довольно слабый и бледный, но зато куда более разговорчивый, чем прежде. Вторым был член Большой гильдии, оптовый торговец пенькой Миквиц, даже в голодные годы не утративший солидной полноты и истинно юношеского румянца. Разговор как раз шел о чуме — это была главная тема, стоило только двум-трем бюргерам собраться вместе, да и Альтхоф любил послушать разговор о чуме, точно сам был здоров и ему ничто не угрожало. Миквиц говорил, разводя руками и потея от усилия приглушить трескучий голос:
— Утром звонили и вот опять звонят — один за другим умирают, скоро нам всем каюк. Жители предместий подохли под стенами, теперь наш черед. В церквах уже трупы некуда сваливать, да и на кладбищах скоро негде будет приткнуться. Одного я боюсь, как бы не бросили меня где-нибудь в навозную кучу посреди улицы, псам да крысам на поживу.
Рейнерт отвечал резонно, округленными книжными фразами, которые по сравнению с полупольской речью Миквица звучали подобно серебряному кимвалу, вторящему грубо вырезанной дудке:
— Сие потому, что все храмы осквернены и негде отправлять богослужение. Посему не удается обрести единственного спасения, кое еще остается в столь бедственное время. Мне кажется, что сам господь покинул сей злосчастный град и предоставил его своей судьбе. Ригу постигла участь Иерусалима, — мира мы дождемся не ранее, чем все пребудет в развалинах и запустении. Что не сделает мор, то довершат пушки и пламя.
Тут вмешался и Битнербиндер, предварительно нагнувшись и пристально посмотрев на лежащего.
— Магистрат позволил проводить богослужения в зале гильдии, но разве это чем-нибудь помогло, господин Рейнерт? Как раз с того времени бедствие все увеличивается, и оно не прекратится, покамест зараза будет гнездиться в навозных кучах и всяческих нечистотах.
Рейнерт небрежно, точно свысока, махнул тонкой, словно изваянной рукой, на которую и сам глядел с удовольствием.
— Совсем в иных местах она гнездится, господин фон Битнербиндер! Константинополь ее порождает, от турок она идет. С ветрами, кои дуют прямо с юга. С прошлого года все низины вокруг города еще и поныне насыщены влагой, воздух, полный испарений и жары, для чумы суть то же самое, что для хлебного зерна земля, удобренная туком. Единственно господь и его добрая воля могут тут что-нибудь свершить. Но еще не время, чаша еще не наполнилась. Рига свое заслужила. Вот оно возмездие людям, предающимся чревоугодию, блуду и непомерному мотовству. Картежная игра, дорогие вина, расточительность, тщеславие — служанку нельзя было отличить от благородной дворянки или супруги богатого бюргера. Все это накапливалось постепенно, десятилетиями сеялось, и вот ныне сатана пожинает свой урожай. Вот она причина сему!
Миквиц тряхнул головой, отгоняя страшные видения.
— У меня имение в Лифляндии, под Мариенбургом. Сглупил, не уехал туда этой осенью, как русские к Риге подходили. Все готово было — да то жене надо сшить еще несколько платьев, то сыну остаться до последних конских бегов, — ждали-ждали, вот и дождались. Эх!
— Напрасно вы упрекаете себя, господин Миквиц. На севере Лифляндии и в ее средней полосе чума свирепствует еще более люто, люди так и валятся, как мухи, отведавшие мухомора. И это вполне понятно: деревни открыты ветрам более, нежели мы за городскими стенами. В Ригу зараза явилась из Константинополя, а в деревню она приносится из самого первоисточника, из Италии. В Сицилии отверзлась огнедышащая гора и было землетрясение; пары, вырывающиеся оттуда, суть дыхание самого диавола, смрадное и отравленное, — где оно проносится, остаются язвы, лихорадка, всевозможные мучения и смерть. Вот отчего она!
Битнербиндер поднял руку с растопыренными пальцами: очевидно, больной снова просыпался. Вот он приподнял тонкие веки, послышалось что-то вроде жужжания пчелы, но довольно ясное и еще отчетливое:
— Не то мне чудится, не то я в самом деле слышу… Что это за звон все время раздается?
Битнербиндер дал знак остальным и поспешил ответить:
— Ничего особенного, господин Альтхоф. Видимо, опять пожар где-то в предместье.
Двери неслышно открылись, вошла служанка Мара, немолодая, но статная и почтенная, одетая, как и подобает служанке, но весьма тщательно, чрезвычайно чистоплотная, с безукоризненно тонким обращением. Она несла на серебряном подносе три позолоченные чашки кофе и тарелочку с ломтиками ячменной лепешки. Поставила кофе перед каждым из присутствующих, присела, виновато и грустно улыбнувшись.
— Прошу простить, господа, но больше у нас в доме ничего нет. И сахару в каждой чашечке только по одной ложечке. Не обессудьте, господа!
Извинение было принесено учтиво, даже господа не извинились бы учтивее. Правда, иное немецкое слово звучало на иноземный лад, а вся фраза построена на явно латышский манер. Рейнерт усмехнулся. Мара наклонилась над больным и обтерла ему лоб, хотя и вытирать было нечего — даже пот не выступал у этого высохшего старика.
— Не угодно ли господину кофе?
Альтхоф шевельнул ресницами, это означало «нет». Служанка присела перед господами и шепнула, заслонив ладонью рот;
— Господа будут столь любезны, если хозяин потом попросит…
С бесконечной жалостью и грустью поглядела на больного, вздохнула и вышла так же тихо, как и вошла. Наблюдавший все это Рейнерт хотел что-то заметить, но Миквиц опередил его:
— В кофе, и верно, почти нет сахара, да хорошо, что и такой есть. Провалиться мне, если у моей кухарки на полке ячменная лепешка завалялась. Вот уже вторая неделя, как мы едим всего раз в день.
Вопрос о еде теперь подымался при каждой встрече и в любом разговоре. Битнербиндер осуждающе покачал головой.
— Господа, господа, не гневите бога! Вам ли жаловаться! Поглядите лучше, как живут те, кто ютится возле валов, — собак и кошек там едят, не говоря уже о дохлых лошадях.
Миквиц просто вспылил, еле сдерживаясь, чтобы не повысить голос.
— Да что вы нам о них толкуете, господин фон Битнербиндер! Налезла эта шваль черт знает откуда, из пригородов разных да деревень. И магистрат тоже хорош, вроде нашего бестолкового губернатора: не пускали бы их сюда, вот нам бы провианта и хватило, только что птичьего молока не было бы, — а там пусть русские хоть год стоят.
— Нельзя, нельзя так, господа! Иные предместья мы сами сожгли, отступая, иные противник уничтожил. Куда же этим людям деваться? Ведь они же и налоги платили, и теперь в войске служат, нельзя же их жен и детей оставлять за валами.
— Войско… Да вы что, серьезно, господин фон Битнербиндер? Не защищай сами рижские бюргеры свои валы, русские бы уже давно были в городе. По два-три дезертира в день — это что, по-вашему, из рижских солдат или из этих самых жителей предместий? Сброд, предатели — вот кто они такие!
Беседу прервал шум за дверьми, в коридоре загромыхали шаги. Мара приглушенно вскрикнула, послышался голос Хильды и еще чей-то незнакомый. Хлопали двери, звякала посуда, лилась вода. Хотя глаза у Альтхофа закрыты, но поди знай, спит он или бодрствует. Иногда оказывалось, что он все слышит, хотя по виду крепко спит. Только когда в комнату снова кто-то вошел, он приоткрыл веки и поглядел еще довольно ясными глазами.