Ягенка настояла на том, чтобы ей ехать вместе с ним, но он не хотел брать ее, и у них пошли из-за этого споры, тянувшиеся целую неделю. Наконец, когда однажды вечером они сидели и спорили в Згожелицах, во двор, как вихорь, влетел мальчик из Богданца, босой, без шапки, и закричал, подбежав к завалинке, на которой сидели Мацько с Ягенкой:
— Молодой пан вернулся.
Збышко вернулся на самом деле, но какой-то странный: не только исхудалый, обожженный полевым ветром, усталый, но и какой-то ко всему безразличный и молчаливый. Чех, который вместе с женой приехал одновременно с ним, говорил и за него, и за себя. Говорил он, что поход, видно, удался молодому рыцарю, так как в Спыхове он возложил на гробы Дануси и ее матери целый пук рыцарских перьев, павлиньих и страусовых. Вернулся Збышко с отбитыми у врагов лошадьми и латами, из которых некоторые были весьма драгоценны, хоть и жестоко изрублены ударами топора и меча. Мацько изнемогал от любопытства узнать обо всем подробно из уст племянника, но тот только махал рукой и отвечал: "Да", "Нет", — а на третий день захворал и принужден был слечь. Оказалось, что у него помят левый бок и сломаны два ребра, которые, плохо сросшись, мешали ему при ходьбе. Отозвались и те раны, которые он когда-то получил при столкновении с туром, а окончательно подорвала его силы дорога из Спыхова. Все это само по себе не было страшно, потому что Збышко был человек молодой и полный сил, но в то же время охватила его какая-то непомерная усталость, точно все труды, которые он понес, только теперь в нем откликнулись. Сперва Мацько думал, что после двух или трех дней отдыха на ложе все пройдет, а между тем вышло даже напротив. Не помогали никакие мази, ни окуривание травами, доставленными местным овчаром, ни настойки, присланные Ягенкой и ксендзом из Кшесни: Збышко становился все слабее, все более казался утомленным и грустным.
— Что с тобой? Может быть, тебе чего-нибудь хочется? — спрашивал старый рыцарь.
— Ничего я не хочу, и все мне безразлично, — отвечал Збышко.
И так проходил день за днем. Ягенка, которой пришло в голову, что, быть может, это нечто большее, чем обычная "хворь", и что должно быть у юноши есть какая-то тайна, которая его мучит, стала уговаривать Мацьку еще раз попытаться расспросить, в чем тут дело.
Мацько согласился без колебаний, но, подумав с минуту, сказал:
— А может быть, он охотнее скажет тебе, чем мне? Потому что любить-то ведь он тебя любит: я видал, как он за тобой глазами следит, когда ты ходишь по комнате.
— Видали? — спросила Ягенка.
— Коли я сказал, что следит, значит — следит. А когда тебя долго нет, он то и дело на дверь поглядывает. Спроси-ка ты его.
На том и порешили. Однако оказалось, что Ягенка и не умеет, и не смеет. Когда дошло до дела, она поняла, что надо бы ей говорить о Данусе и о любви Збышки к покойнице, а на это у нее язык не поворачивался.
— Вы хитрей, — сказала она Мацьке, — и ум у вас лучше, и опытность. Говорите вы: я не могу.
Мацько волей-неволей взялся за дело, и однажды утром, когда Збышко, казалось, был несколько бодрее, чем всегда, он начал с ним такой разговор:
— Глава мне говорил, что ты в Спыхове в подземелье изрядную связку павлиньих перьев положил.
Збышко, не сводя глаз с потолка, на который смотрел лежа на спине, кивнул только головой в знак подтверждения.
— Ну, послал тебе Господь Бог удачу: ведь и на войне легче справиться с простым человеком, чем с рыцарем… Кнехтов можешь наколотить сколько хочешь, а рыцаря иной раз приходится долго искать… Что ж, так и лезли сами тебе под меч?
— Я нескольких вызвал на утоптанную землю, а раз они окружили меня во время битвы, — лениво отвечал юноша.
— И добра отбитого много привез?…
— Не все я отбил: часть подарил князь Витольд.
— Он все такой же щедрый?
Збышко опять кивнул головой, видимо, не имея охоты к дальнейшей беседе.
Но Мацько не счел себя побежденным и решил приступить к самой сути.
— Скажи-ка мне откровенно, — продолжал он. — Так как ты уже положил на гробик перья, то должно бы тебе много легче стать?… Всегда человеку приятно бывает исполнить обет… Рад ты был? А?
Збышко оторвал грустный взор от потолка, перевел его на Мацьку и ответил как бы с некоторым удивлением:
— Нет.
— Нет? Побойся же Бога. А я думал, что как утешишь ты эту душу ангельскую, так и конец будет.
Юноша на минуту сомкнул глаза, точно задумался, и, наконец, ответил:
— Не нужна, видно, святым душам кровь человеческая. Настало молчание.
— Так зачем же ты ходил на эту войну? — спросил наконец Мацько,
— Зачем? — с некоторым оживлением отвечал Збышко. — Я сам думал, что мне станет легче. Сам думал, что и Данусю, и себя обрадую. А потом мне даже странно стало. Вышел я из подземелья от этих гробов, и так же мне тяжело было, как и раньше. Вот оно и видно, что не нужна святым душам кровь человеческая.
— Это тебе, должно быть, сказал кто-нибудь, потому что сам бы ты этого не придумал.
— Нет, я до этого сам дошел, именно потому, что после этого белый свет не показался мне веселее, чем был до того. А ксендз Калеб только согласился со мной.
— Убить врага на войне, в этом нет греха никакого. Даже похвально! Ведь они враги нашего племени.
— Я тоже этого за грех не считаю и не жалею их.
— А все Данусю жалеешь?
— Ну да; как вспомню ее, так жалко становится. Да, на все воля Божья. Ей лучше в царствии небесном, и я уже привык к этому.
— Так почему ж ты не перестанешь грустить? Чего тебе надо?
— Разве я знаю?…
— Вот отдохнешь вволю, и хворь у тебя скоро пройдет. Ступай в баню, вымойся, выпей кувшинчик меду для пота, — и все тут.
— А что дальше?
— Вот сразу и повеселеешь.
— А отчего я повеселею? Во мне-то веселья нет, а одолжить его не у кого.
— Ты что-то скрываешь.
Збышко пожал плечами:
— Нет у меня веселья, но и скрывать тоже мне нечего.
И он сказал это так искренне, что Мацько сразу перестал осуждать его за то, что он что-то скрывает; вместо этого он провел рукой по седым своим волосам, как делал всегда, когда крепко над чем-нибудь задумывался, и наконец сказал:
— Так я тебе скажу, чего тебе не хватает: одно у тебя кончилось, а другое еще не началось! Понял?
— Не очень, но может быть, — отвечал молодой человек.
И потянулся, точно ему хотелось спать.
Однако Мацько был уверен, что угадал истинную причину, и был очень рад, потому что совсем перестал беспокоиться. Он стал еще более лестного мнения о своем уме и в душе говорил себе:
"Не диво, что люди со мной советуются".
А когда после этого разговора, в тот же день вечером, приехала Ягенка, не успела она еще слезть с коня, как уж старик сказал ей, что знает, чего не хватает Збышке.
Девушка в одно мгновение соскочила с седла и стала допытываться:
— Чего? Чего? Говорите.
— И как раз у тебя есть для него лекарство.
— У меня? Какое?
Старик обнял ее за талию и стал что-то шептать ей на ухо; но шептал он недолго, потому что она вскоре отскочила от него, как ошпаренная, и, спрятав покрасневшее лицо между чепраком и высоким седлом, воскликнула:
— Уходите. Я вас терпеть не могу.
— Ей-богу же, я говорю правду, — смеясь сказал Мацько.
XXI
Старик Мацько угадал верно, но только не все. Действительно, часть жизни Збышки совершенно кончилась. При каждом воспоминании о Данусе ему становилось жаль ее, но ведь он сам говорил, что ей, должно быть, лучше при дворе Царя Небесного, чем было при дворе княжеском. Он уже сжился с мыслью, что ее нет на свете, привык к этому и считал, что иначе быть не могло. Когда-то в Кракове он весьма дивился на вырезанные из стекла и оправленные в олово изображения разных святых девственниц; были они разноцветные, и солнце просвечивало сквозь них. Точно так же представлял он себе теперь Данусю. Он видел ее голубой, прозрачной, повернувшейся боком, со сложенными ручками, с вознесенными к небу взорами, играющею на лютне в толпе ангелов, играющих в небе перед Богородицей и Младенцем.