3
Дорогой Когой, в то утро в Триесте, когда я шёл по улице Мадоннина из штаба Партии, я сказал себе: «Что за чёрт». В отличие от отца, который говорил так всякий раз, когда с ним случалось что-то неприятное — например, неудачная карта во время игры или поиск ключей от двери в темноте, — я стараюсь употреблять это крепкое выраженьице только в исключительных случаях. Его часто вставляют в свою речь триестинцы, когда говорят на диалекте. На моём диалекте. По крайней мере, я могу его таковым считать. (А ведь он и Ваш тоже, доктор Ульчиграй, но Вы, находясь здесь, на другом краю Земли, видимо, могли забыть об этом; хоть Вы отчаянно делаете вид, что Вы там, а не здесь: наверное, Вам это нужно, чтобы не чувствовать себя подвешенным за ноги.) В общем, я этим чертыханием дорожу и обращаюсь с ним уважительно. Оно кажется мне лучшим и наиболее достойным способом признать свершившуюся неприятность. Это своего рода признак хорошего воспитания, или, как это называл мой отец, Kinderstube[13]. Когда случайно встречаешь на улице знакомого, даже назойливого и мало тебе приятного, нужно в знак приветствия приподнять перед ним шляпу, а если этот грубиян — ходячая смерть и разрушение, — вполне очевидно, что ты постараешься избежать встречи или завернуть за угол прежде, чем тот начнёт с тобой беседовать, но и в таких случаях не стоит забывать о хороших манерах и опускаться до его уровня.
Тот доктор Когой — идеальный товарищ в трудные моменты: кроткий, добродушный, он спокоен и сдержан, может статься, в своей жизни он повидал немало выжженных на стене писем и уже осознал, что предпринимать что-либо поздно; он не суетится, более того, даже ничего не говорит: просто слушает и иногда кивает головой, соглашаясь с чем-то. Кстати, его, случайно, здесь нет? Вы его видели? Если бы только тут был некто похожий на него, кто, во всей этой суматохе дней и дел, помог бы сдержать эмоции и успокоиться. Я прекрасно помню мой визит к нему в тот день, когда Партия сообщила мне, что я должен стать одним из тех приблизительно двух тысяч человек из Монфальконе, оставить дом, бросить работу, покинуть страну и отправиться в Югославию строить социализм.
Было позднее утро, но из-за дождя воздух был тёмным, металлическим. По улице Мадоннина устремлялись потоки грязной воды, дождевые струи оставляли на покрытых копотью стенах уродливые полосы; непогода бросила город за решетки тюремной камеры. В попытке спрятаться от дождя я шёл вдоль стен домов, и наткнулся на прижимавшуюся к одной из стен старушку в чёрном. На её голове было что-то вроде платка, намокшего настолько, что бахрома его больше напоминала обвившихся вокруг головы женщины змей. В том месте посреди дороги прорвало канализацию: нечистоты и ручьи дождевой воды смешивались, превращаясь в одну большую реку. Женщина вцепилась мне в руку. Я отчётливо видел её лицо и огромный рот. Впившись в меня глазами, женщина умоляла помочь ей перейти наводнённую улицу. Под рукой у неё был свёрток, тюк с ковром или пледом. Капли, попавшие на незакрытые от дождя ворсинки, застревали в них и блестели; заляпанные фары проехавшего мимо автомобиля на миг осветили их золотом.
Старушка сжимала меня, а я держал её под руку и, несмотря на порывы ветра и дождь, отворачивал лицо, чтобы не чувствовать запах старости. На полпути, когда мы переходили самый глубокий грязевой поток, она споткнулась. Изо всех сил стараясь не дать ей упасть, я быстро переставил ногу на другую сторону этого водоворота, но поскользнулся сам и сильно подвернул щиколотку. Мою ногу пронзила резкая боль, а ботинок унесло водой к стоку вниз по улице. Я оказался на противоположном тротуаре, с больной ногой в одном промокшем насквозь носке. Старушка ловко отпустила мою руку, провела ладонью по моему лицу и секундой спустя скрылась за первым же поворотом. Прежде чем зайти за угол, она обернулась. Её глаза вспыхнули чёрным огнём, сладостным и мягким, она пробормотала слова благословения и исчезла. Вновь в свете фар проезжающего автомобиля, в обволакивающей темноте блеснул золотом ворс плохо завёрнутого пледа.
Чуть позже товарищ Блашич подшучивал надо мной, вошедшим к нему в одном ботинке, но шутки продолжались недолго: вскоре моя опухшая ступня стала его смущать. Штаб Партии располагался в огромном слегка искривленном здании, там было множество комнатушек, никуда не ведущих коридоров, один большой зал для заседаний и больше напоминающая детскую горку лестница, что устремлялась на верхние этажи, где находились помещения, окна которых выходили на улицу Виа делла Каттедрале и холм Сан Джусто. Теперь мне представляется, что лестница эта была переходом между двумя мирами: она начиналась в мире, где революцию готовили, и заканчивалась там, где о революции и не думали. Город равнодушно расстилался у наших ног, на горизонте виднелись голубеющие зубцы гор, и казалось, что они царапают собой небо, будто осколки стекла. Революция — слово, не имеющее смысла, как не имеет смысла детский лепет: дети придумывают какое-то слово и повторяют его до тех пор, пока существует ситуация, в которой они его изобрели. Так и я повторял без конца «ревнациталпартмир», — наверное, прочитал на каком-нибудь плакате. А может, и не на одном. «Ревнациталпартмир», «Италпартмирревнац» — уже не важно: всё равно мир превратился в один бесконечный бессмысленный лепет, колышутся и растекаются фразы и вещи, точно расплавленный шоколад, теряющий форму. Революцияреволюцияреволюция. — «Хорошо, друг мой, мы на верном пути. Революцияреволюцияревнациталпартмир; если это ясно, значит, мы близимся к выздоровлению. Революционная матрица, наложенная на весь мир, всеобщее разрушение. Такое не случается с кем попало: каторжных, ради освобождения которых ты ломал хребет, не существует, они пустой аватар в видеоигре, оболочка, симулякр. Нет никакого рабочего класса, — это было решено нажатием одной кнопки на клавиатуре. Пролетарии всех стран, со-единяйтесь на карту памяти! Ещё одно нажатие кнопки. Важно идти в ногу со временем. Это просто, потому что нет никакого строя, главное не вбивать себе в голову прогрессивных мыслей. С манией величия покончено, спасать мир, творить революцию, а затем облучиться под солнцем светлого будущего. К чему искать приключений? Плач и скрежет зубов за стеной — это лишь составные части запланированной программы, и не стоит…».
Зачем вы задаёте мне вопросы, если потом прерываете? Итак, Блашич сидел в секретариате, за его спиной висел портрет Лидера, партийного вождя с маленькими жестокими глазками и мягкими усами, придающими его лицу добродушие. «Сын Солнца с испепеляющим взглядом, дарующий свет всем смертным». Да, Блашич любил тешить своё самолюбие подобными фразами на латыни. Пар от чашечки кофе оседал на его очках, и он вытирал платком одну лишь левую линзу. У него потела покрытая рыжевато-белёсыми волосками, как у альбиносов, шея, светлые брови искусственно старили его гладкое детское лицо. Он говорил спокойным, убеждающим профессорским тоном: «Я думаю, что для тебя идеальным местом будут верфи и стройки Фьюме». На столе его были разложены сданные учениками тетради с заданиями принесенными им на проверку из лицея, и, вероятно, предназначенные для перевода отрывки «Аргонавтики» Аполлония Родосского. Он славился своей требовательностью, подчас суровостью по отношению к ученикам, утверждая, что без греческого языка невозможно понять человечество, которое мы должны освободить и вновь создать. «Вот куда идут лучшие из лучших, они же наиболее политически подкованные. Те из Монфальконе — замечательные товарищи, и что только эти ребята в жизни ни повидали… Многие побывали в фашистских тюрьмах, немецких лагерях, как и ты, нигде не дав слабины, некоторые были ко всему прочему в Пятом полку в Испании. Да, я знаю, и ты там был. Они одно целое, монолит, настоящие революционеры, но мы не в игры играем, и даже не участвуем в соревновании. В Партии нет места горячим головам: юношеский максимализм натворил гораздо больше бед, чем все цепные псы режимов, как, например, в Испании, ведь всё случилось из-за троцкистов и анархистов…». Блашич невольно украдкой посматривал на мою ногу без ботинка под столом.