«Орион» отплывает от мерцающей на поверхности моря жаровни, каплями крови стекающей в кубок. Огонь сопротивляется смерти, каждый жаждет избежать гибели, жизнь отчаянно защищается, потому и причиняет боль тогда, когда можно было бы покончить с ней махом. Море успокоилось, Гоуэн снова берет на себя командование. «Орион» швартуется в Рейкьявике 1 сентября, чтобы, переведя дух, восемнадцатью днями спустя прибыть в Ливерпуль.
То, что случилось в Лондоне, — не иначе как подлость самого низкого пошиба: я был брошен в тюрьму «Тутхилл Филдз» по обвинению в выезде из страны без соответствующего на то разрешения, для них я не сдержал слово чести и подготовил заговор против правительства Его Величества под предлогом помощи голодающему населению Исландии. «Значит, ты это сделал из любви к этому плешивому сброду? Да кого ты обманываешь?» Долгие часы в смраде узкой камеры, вопросы, допросы. Между прочим, после высадки я, ведомый ободряющими заверениями сэра Джозефа Бэнкса, как прежде, поселился в «Спрэд Игл Инн»…
44
Что означает то большое красное пятно, огоньком окурка зажегшееся в полутёмном окне? А, внутренний просмотр, объявление о коллективной встрече в огромном зале-амфитеатре на минус первом этаже. Под землёй. Групповая терапия. Присутствующие и отсутствующие, сидящие рядом и не очень, можно толкнуть локтем усевшегося впереди и, благодаря компьютеру, общаться с кем тебе вздумается, даже с теми, кто находится на другом краю света, вверх головой, ногами вниз. Все вместе, толпы, массы, — все нетерпеливо ждут начала. Зал переполнен и будто дышит, как море. А где в этой долине справедливости заключённые и приговорённые? Я вижу только капо, сторожевых псов, свирепо цапающих друг друга, способных состряпать всеобщую бойню. Тонны пережёванного и переваренного мяса. Говорят, собачье мясо неплохо, хоть и обладает специфическим вкусом. Вот бы нам дали его попробовать в лагере хоть разок.
«Капо, сколько планируется проклятых, задержанных, приговорённых, принудительно отправленных в психушки изгоев?» Много, несметное скопление людей. Вам это должно быть известно лучше, чем мне, у Вас-то есть и журналы, и услужливые помощники, но, должно быть, из-за всех этих номеров и цифр ваши компьютеры накрылись медным тазом. Компьютер — это ведь мозг, а мозгу свойственно иногда зависать и ломаться: такая уж у него особенность. Однако не нужно гнушаться цифр, брезгливо морщиться. Они же живые, их можно потрогать и пощупать. Цифры на картах, цифры на пропуске, цифры на монетах, на банкнотах, на плече, рулетке, камере.
И на игральном столе тоже, смотрите: лихорадочно блестящие, почти каракули, помогающие узнать секретный порядок карусели возможностей, теории вероятности и относительности. Хаос, творящийся в игре и в мире, зиждется на крайне неочевидных, таинственных правилах, согласно которым шарик движется по рулетке, будто планета в безбрежности космических пространств по заданной траектории, и ничто не может заставить её сойти со своего пути и затеряться в беспредельности, напротив: она по-любому остановится на пяти или, например, двенадцати. Возможно, мы откроем загадку этого порядка и соберём перед собой горку золотой пыли времени… Вот она сыпется сквозь пальцы на приглаженное зелёное покрытие, ровный газон, где теснятся все те, кто возомнил себя равными Богу и возжелал стать подобными Ему.
Они украли золото, руно, святыню, а теперь ожидают вердикт народного трибунала, — все собрались в огромном игровом зале с красными обоями, штофом, столами, занавесками, стульями и горящими свечами; люди гроздями вцепились в зелёный стол справа и слева, утрамбовались, кто как мог, — вот он, Алтарь Господа. Невинные ли, виновные ли, — в любом случае, грешники, подвешенные на углы того стола, как животные на крюках скотобойни; их покрытые потом лица освещены кровавым светом свечей, их руки алчут денег, тянутся к ним, загребают. Красный цвет повсюду, люди корчатся вокруг красного стола, как портреты рыцарей и датских королей в пламени Кристиансборга.
Допустим, я всегда проигрывал, но мне нравилось, я развлекался, и мне не жалко было терять то малое, что я имел… У биографов бурная фантазия, а я лишь играю придуманную ими же роль закоренелого в своих убеждениях, но раскаявшегося, — такая вот двойственность. Важно соответствовать своему образу, портрету, независимо от того, чьей он принадлежит кисти. Моя жизнь — это то, что мне рассказали о ней другие. Иначе, откуда бы я мог знать, как я родился, как я сделал первый шаг и плакал ли я по ночам? Обо всём этом я услышал от других и сейчас передаю то, что мною было воспринято. Как, говорите? Нет-нет, что Вы. Речь не только о раннем детстве, а о каждом мгновении моей жизни. Думаете, я могу описать своё лицо, глаза и руки, когда вы посадили меня вчера перед той машиной? Конечно, нет: я себя в тот момент не видел, да и не узнал бы. Это Вы мне обо всём поведали, теперь я знаю и могу повторить.
Я вышел из «Тутхил Филдз» достаточно скоро, но на воле было ещё хуже. «Крипплгейт», «Уайтчепл», «Саусварк», «Смитфилд», «Сент-Жиль»… Всё ниже и ниже, всё более жалкие, отвратные в своей убогости комнатушки, всё более грязные отрепья… Ну, хоть поиграл немного, не важно, что всегда проигрывал. А вот после бесконечных лет в Керсо, — не помню, сколько, два года или, может, ни одного, — у меня не было уже ни времени, ни охоты играть, в карты или во что-либо иное. Очень быстро закончились моё детство, отрочество и юность. Незаметно. Понца, Гуадаррама, Велебит, Дахау, Голый Оток. А что потом? Не помню. Тяжёлые, как свинец, годы, завязанные узлом в мешке, его обвернули в грубую ткань и тащат по палубе. «Тело покойного будет скинуто в море». Оно быстро устремляется ко дну. Вода глотает его с подавленным всхлипом и выравнивается, будто ничего и не произошло.
45
Когда я вернулся в Триест из Голого Отока, Видали и Бернетич сказали мне держать язык за зубами. Я так и сделал, как поступали многие. Никто ничего не узнал или просто делал вид, что не знал. А в 1955-ом во Фьюме был сожжён наш архив, наша история и её драма: пять чемоданов с документами, чтобы их уничтожить, понадобился целый день. Было нелегко: страницы не поддавались, загибались, сворачивались, их то и дело выстреливало из пламени, приходилось заталкивать их в огонь ногами, а порой обжигать и руки. Наши имена буйствовали перед неминуемым превращением в пепел, подпрыгивали и кружились в облаке жара. Виднелись и некоторые фотографии. Лицо сначала дрожит, а потом сжимается и вскоре растворяется в чёрном дыме, языки пламени обволакивают бесшумно портрет юноши с красным гарибальдийским платком на шее, точно змеи заглатывают всё и вся в раскаленную пасть, все как один аргонавты пропадают в пасти дракона. Мы ни о чём не рассказали, а теперь ничего уже и не помним. О событиях и явлениях нужно говорить непрерывно, всё время, а то потом они забываются окончательно. Партия всех нас записала в отряд забвения.
Если бы вместо…
46
Ничего, такова твоя жизнь, ты ее прожил и готов подписаться под каждой строчкой. Тебя много, товарищ: ты агент действия, потенциальность действия, как учила Перич, она же Перини. С Интернационалом воспрянет род людской, помни. Ты, который был всегда не там и не с теми, в неудачном месте в неудачный момент. В здании суда, построенном из осколков разрушенной берлинской стены… Ведь произошло её падение? Я об этом слышал, но, честно говоря, её никогда и не существовало, поверьте мне: это был трюк, хрупкий глиняный макет, который легко было свалить, поддев плечом, — так было с первого дня. И кто бы мог подумать? Партия предстает перед судом, ты становишься свидетелем обвинения, одним из многих безвестных бойцов революции, ты клянёшься говорить правду и только правду. Фото человека с добродушными усами и маленькими ехидными слоновьими глазками. Ты узнаёшь в нём того самого дракона, укравшего золотое руно и окунувшего его в алые озёра крови. Кровь. Флаг славного будущего безвозвратно испорчен, солнце потушено тьмой.