48
Всё рассеивается. Если бы только это… В конечном итоге, поцелуй остаётся лишь поцелуем: солдатик на увольнительной имеет полное право немного развлечься. Мари, кстати, изрядно утомила меня своими жалобами и давлением — я даже из своей автобиографии её почти вычеркнул, что, в принципе, до этого сделали и мои предшественники-биографы. Как можно выдержать любовь? Я не говорю, женщину, пассию. Тут уж хоть на край света убегая от мытарств и невзгод, её всегда можно увезти с собой, уважать, любить, желать ей блага и защищать от всех и вся, будь она старая кошёлка или того хуже, как я поступал с Норой, валявшейся в пьяном забытьи на улицах Хобарта.
Женщина-то ладно, сойдет, а любовь каким боком? Она обрушивается на тебя, того и гляди норовит раздавить. Жить и так нелегко: выживать, уворачиваться от ударов судьбы здесь и там, травить канат, поправлять парус в нужный момент, промедление — и корабль перевернётся или расколется на части у рифов, стареть, болеть, видеть, как умирают твои друзья, сводить счёты с бесчестием, стыдом, засевшим в сердце предательством. И будто бы всей этой ноши недостаточно, приходит любовь, так получается? Поймите, война слишком тяжела, порой не остаётся иного выхода, кроме как дезертировать.
49
«В Грейвсенде всё уже было готово к отступлению, не так ли? Никакой импровизации и никаких извинений… Твой Джон Джонсон…» Опять ты? Ещё одно моё имя, — так даже лучше, я тут ни при чём… Мари вернулась, нет, это я вернулся, неважно: мы вновь нашли друг друга, вот и всё; странно, но это казалось так красиво и нарочито просто. Быть вдвоем, жить вместе, убегать… я не испытывал никакого страха, хотя… она могла помочь мне уехать из Англии. Впрочем, не поэтому, вернее, не только поэтому. Её брат патрулировал Темзу с немногими сохранившимися причалами, откуда могла бы отплыть без санкции властей какая-нибудь лодка. Мари была очень привязана к Абсу, на самом деле его звали Абсалом: они были почти ровесниками, росли бок о бок. Под моим влиянием (так всегда бывает: непонятное, ложное в основе своей доминирование над женщиной — сначала она недоступна и неприступна, а потом готова сделать для тебя всё, что угодно) ей было легко убедить брата пойти с дозором чуть севернее, якобы потому, что она видела, будто кто-то подозрительный прячет там в тростнике свои лодки. Мы бы отплыли с оголенного участка берега, а затем на шлюпке достигли бы корабля, на котором за заранее оговоренную сумму фунтов квартирмейстер включил бы меня в бортовую команду под именем Джордж Риверс.
Я знаю: сказать Мари, что она может плыть со мной, воспользовавшись её безграничным доверием, было форменным идиотизмом — она принимала за чистую монету литого золота каждое моё слово. Вы скажете, любовь? Не думаю, что это так. Любить — значит понимать и остерегаться, сознавать, что ложь бывает спасительной, ибо жить — значит лгать… Но в тот миг я и она, они не… Мне пришлось позвать её с собой, а то неизвестно, как бы она отреагировала и что бы затеяла. Правду я собирался ей сообщить в последний момент, щадя ее чувства, позволяя дышать доверчиво и ровно, я бы пообещал, что свяжусь с ней при первой же возможности, как только буду в безопасности и обустроюсь на новом месте. Клянусь, я бы так и сделал. Однако Вент напел что-то полиции — меня выследили, схватили и бросили в Ньюгейт. Брата Мари тут же отдали под суд за соучастие, а позже конвоировали в Порт-Артур. Я больше о нём ничего не слышал, даже потом, когда сам там оказался. Говорят, он бросился в воду со скал Пуэр Пойнта, как и многие детишки там, и что его, мол, съели акулы, обглодав до последней косточки. Я не верю. О Мари я тоже долгое время ничего ведать не ведал. Что? Я понятия не имею, о каком ребёнке Вы говорите, оставьте меня в покое. Это бред. Я ни при чём, абсурд какой-то…
Раствориться — не то слово… Любовь и смерть. Да здравствует смерть, Viva la muerte. Сказать всегда проще, чем умереть или убить в реальности. Вы молодцы, что держите меня взаперти. И не из-за историй, половины из которых я не помню. Вон тот тип, кстати, наматывает всё себе на ус и вечно мне их потом подсовывает, я сам знаю, почему… Всё так чудесно началось в то Рождество 42-го года; даже постепенно ужесточавшаяся война и постоянно усложнявшаяся политическая обстановка — среди боевых товарищей, охотников, взятых в кольцо разъяренной дичью, югославских партизан, кусавших нас исподтишка, как барракуды ослабевшего кита, я-то был китом, готовившимся стать барракудой, — казались нам зарей, предвестием рассвета. Нам нравилось прогуливаться во дворе дворца Чипико. Марица подшучивала надо мной, утверждая, что у меня все шансы научиться менять имена и переходить в стан врага, что мне идёт форма предателя-ренегата. Я же отвечал ей, что она похожа на статую Женщины, стоящую в атриуме того дворца, носившего — вот так экстравагантность — мое имя, и что она, Марица, была поленой на носу моего корабля, как вот эта скульптура, украшавшая некогда галеру Альвизе или Альвица Чипико, подобно мне, отступника, сражавшегося при Лепанто с грозным Уччиали, калабрийским рыбаком, ставшим предводителем алжирских корсаров.
Сказать начистоту, та статуя напоминала не столько покорную рабыню, обнажённую и шероховатую, сколько одну из тех безгрудых худышек, что в постели пожирают мужчин с жадностью голодных волчиц. Так же и Марица, словно флаг, гордо ловила ветер, и мне порой мерещилось, что она хоругвь войны, и что в её безжалостной любви было нечто опасное. Она презирала всех ублюдков с суши, хорватов из Далмации, оборачивавшихся внезапно итальянцами, и итальянцев со славянскими именами, которые перебрасывались и обменивались фамилиями, душой, национальной принадлежностью, как искалеченными эхом фразами. Она говорила: «Мы, четники[49], не дадим никому удовольствия ради ставить на себе клеймо, как хозяева скоту, над нами нет господ, и мы скорее умрём, чем позволим какому-нибудь усташу, немцу или итальянцу топтать нашу сербскую землю».
Её брат Апис был главой достаточно независимой, но раздробленной группы четников, набранных из сербов, проживавших на территории от побережья до Динарских Альп, откуда на море дует невера[50]. Они сражались против всех: и против немецких захватчиков с их цепными псами усташами, и против нас, нас-коммунистов, которые начали прижимать к стене немцев. С нами же, нами-итальянцами, они порой даже кокетничали: я имею в виду тот факт, что мы на две ночи посадили на трон в Загребе своего короля, как на ночной горшок, — учитывая, что и у нас был свой монарх, это могло прийтись по вкусу их недавно возведённому в генералы Дразе Михайловичу, которому предстояло принять развод нашего комендантского взвода. Тито тогда был с нами, нами-коммунистами, точнее мы были с ним, — я там оказался, чтобы сражаться за революцию, то есть за него. Об этом странно думать сейчас, поработав на Тито в Голом Отоке.
Немцы ненавидели нас, нас-итальянцев, понятное дело: мы вступали в ряды четников, вместо того чтобы истреблять их вместе с ними. Немцев не интересовало, что четники боролись в большей степени против нас, нас-коммунистов, защитников подвергшейся агрессии Югославии, нежели против них, немецких агрессоров. Чтобы избавиться от Тито и коммунистов, им не нужна была ничья помощь, уж тем паче итальянских союзников. И правда, после 8-го сентября они принялись вырезать и итальянских солдат. На какой-то миг мы стали самими собой: королевская армия, бывшая королевская армия, партизаны в бывшем обмундировании армии и без оного; на короткий промежуток времени всё прояснилось, стало понятно, кто мы, а кто они. Когда жмешь на курок и режешь горло, важно хотя бы знать, в кого стрелять, а от кого уклоняться.
Вы скажете мне, что я так и не научился определять, кто враг, и стрелял себе в спину? Возможно. Легко, притаившись в темноте, спутать свою тень, скользящую по стене, с кем-то другим.