Те месяцы, проведённые во Фьюме, стали счастьем бытия вместе: мы бок о бок трудились на благо интернационального будущего человечества — я на верфи, она в редакции «Воче дель Пополо», — а позже забывали и о работе, и о будущем, предаваясь страсти на пляже Михолашики, окунаясь с разбега в море. Гавань и волны были для меня её дыханием, в те мгновения я чувствовал себя бессмертным. Мои товарищи, посвятившие свои жизни возведению иного мира, добровольно впряглись в плуг; свободные, дикие быки, они вспахивали почву, достойную человека, становясь богами. Как я мог шпионить, следить за ними и что-то доносить насчет их мыслей и взглядов товарищу Блашичу, отрядившему меня сюда с этой целью? За это мне тоже пришлось заплатить по возвращении. Я заплатил сполна, но это ничтожно в сравнении с тем, какую боль я причинил Марии. Так просто говорить об этом в темноте, как сейчас: я не различаю Вашего лица, а Вы не видите моего.
68
«Стройный порядок блюдя <…>, вёслами били по ненасытного моря равнине <…>, страшно кипя и бушуя под силой мужей многомощных, несся корабль <…>, и след его вдаль бороздою белой тянулся…[66]». Они гребли. Не я. Я избежал удара и поднялся на мостик для раздачи каломели, имея также право доступа к камбузу с припасами. Сто пятьдесят возвращающихся из плавания аргонавтов: древнейшая Мойра клонит их спины к веслу, скитальцы продолжают свой путь.
Все в пасти охраняющего руно Арго. Так и Ясон бороздил океаны в желудке морского змея, до тех пор, пока его оттуда не вытащила Медея. Поезд прибывает на дымную и пахнущую сажей станцию, судно сбрасывает якорь в тёмной гавани, в тайниках недружелюбного моря, непроницаемые воды пещеры поглощают странников. В юности я любил нырять в Плава Лагуне и гротах, что под Любенице: мне нравилось выныривать из переливающейся бликами воды. Из этих же южных морей нет возврата.
Нет, я не вернулся, я похоронен здесь, на юге, и отнюдь не под лавиной обрушившихся на меня томов, как выдумал Уильям Буэлоу Гоулд. Чему там удивляться? Что ожидать от каторжника? Фантазия хорошая, да, а за плечами тюрьма, как и у меня. Кто ж ему поверит? Меня погребли, как и всех остальных. Могильный холм на берегу разрушен, земля забилась в морские водовороты, моим кладбищем стали парки Хобарта. Я остался там. Ваши попытки меня обмануть бессмысленны, доктор: я слишком отчетливо понимаю, что виднеющийся в дали дворец Мирамаре, Пиранский собор и вдающийся в море мыс Сальворе — это зрительный обман, трюк, сценическая декорация или проектируемая на экран Вашим помощником диорама.
Никто не возвращается. Я листаю реестры в каюте первого боцмана, зачёркиваю в них имена тех, кого церебральная лихорадка, стоит лишь пересечь Тропик Рака, отправляет камнем в глубины морских коловоротов. Слава Богу, этих имён немного, а значит, заработок по прибытии уменьшится едва ли на несколько шиллингов. Я сохраняю папки всех: живых и мёртвых. Никогда не знаешь наверняка, а вдруг они пригодятся в долине Иосафата?
69
Всех засосала воронка стока. Иллюминатор озаряется светом — так странно видеть лица друг друга. Жертвы кораблекрушения всплывают на поверхность, судорожно глотают воздух и ищут друг друга глазами. Поезд уезжает — мы одни на пустынной равнине, одни в плоском однородном море. Очень скоро из порта Бремерхафена отчаливает «Нелли». Разговаривать уже не стоит — мы молчаливы, чужды себе и тем, кто рядом. Свёртки, тюки, чемоданы. Сказанные ночью слова растворились в воздухе, как улетучивается утренняя влага, роса на листьях.
Мне вовсе не стыдно за то, что я сказал или услышал. На наших лицах озвученных в ту ночь историй не написано: чёрный бурлящий колодец произнесённых в преисподней Аида слов остаётся там, внизу. Будто никто ничего не говорил и никто ничего не слышал. Путешествие было утомительным: неудобно находиться всю ночь в битком набитом беженцами трюме среди залатанных кое-как узлов и слушать их преувеличенные, утрированные истории. На каждом лежит бремя его собственной вины, пусть и раздутой. Это хорошо, признавать себя в чём-то виноватым, поверьте. Это помогает лучше понять и объяснить нанесённые тебе судьбой удары и пережитые катастрофы. Комплекс вины — это величайшее открытие: он помогает жить, склоняя голову. Не склонишь сам, тебя заставят это сделать другие.
У всех попавших на борт вместе со мной изгнанников, displaced persons, перемещенных лиц, нет имен: международная организация по делам беженцев отобрала все наши документы, включая паспорта. Они же мне напомнили и о Марии, коль уж я больше ничего не помню сам. Когда мы годами позже пересекались где-то в Хобарте, Перте или ещё где-нибудь, мы никогда не возвращались к воспоминаниям о том чёрном колодце, в который нас сбросили, чтобы доставить сюда, на юг. Мы спрашивали друг у друга, как жизнь, как работа, сколько платят, как жена, дети, у кого они имелись, — всё это происходило в клубе, основанном выходцами из Фьюме и Джулии, своеобразной истрийской семьёй в Мельбурне.
Никто не вспоминал о той проведённой ночи в поезде. В колодце осталась одна Мария. Она соскользнула в него, отстала от нас. Возможно, я сам её туда и столкнул: когда тонешь, а кто-то пытается за тебя цепляться, ты машинально отпихиваешься, лягаешься, дергаешься, только бы вырваться. Это нормально, человеческая природа такова. Ты даёшь этому человеку утонуть в едва не поглотившем и тебя самого бушующем море. Однако тогда именно я цеплялся за Марию, за мою полену, пытаясь спастись от накатывающей гигантской волны, обрушивающейся сзади. Когда я оказался в Голом Отоке, Мария переехала к своему брату на Арбе, который служил в тех местах лейтенантом югославского морского флота. На своем баркасе он патрулировал берега тех двух проклятых островов, откуда нет выхода. «Дабы хоть в чём-то смертный зависел всегда от бессмертных воли могучей[67] <…> Снизу утёс тот прорыл Ахеронт взвихрённой струёю, так что из кручи его изливаются воды[68]».
Я знал, что по ту сторону неприкосновенного пролива была Мария. Через своего брата Абсента, — естественно, это было не его имя, но его так прозвали из-за вечного пристрастия к бутылке — она смогла передать мне посылку. Хлеб, сыр из Паго и записка, которую он, ничего не подозревая, передал мне в парафиновой бумаге. Мария хорошо спланировала побег: она уговорила брата сначала взять её в привычный инспекционный обход вечером на лодке вокруг островка, а затем разрешить искупаться на обратном пути в гавани перед Свети-Гргуром. Мы же на Голом Отоке оставались в воде, собирая песок и камни. Два ада располагались напротив друг друга, что, безусловно, правильно, причем оба возведены моими — боевыми товарищами на Арбе и товарищами по партии в Свети-Гргуре, Мария подсыпала в вино брата и его напарника-матроса люминал, и когда те заснули, взяла их катер, — а она отлично умела с ним управляться, — и приплыла к обрыву Голого Отока, где прятался я. Мы отправились в Крушику, а потом, перейдя хребет Керсо, на другой лодке в Истрию, на пляж между Брестовой и Альбоной.
Лодочник, который вёз нас в Истрию, был одним из людей Видали, организовавшего сеть связей для подготовки провалившегося заговора против Тито. Проснувшись, брат Марии, должно быть, пришел в ужас, опасаясь быть принятым за одного из заговорщиков, и потерял голову… Я же тем временем был уже по другую сторону, в Италии, целый и невредимый. Я узнал, что план мексиканского ягуара Карлоса по свержению Тито с помощью мятежа югославских моряков в Поле и Спалато провалился. Или это было только слухами. В любом случае, он прекрасно организовал процесс переправки через границу беглецов со злополучных островов. Две ночи спустя меня лесными тропами в окрестностях Песека довели до места назначения. С тех пор, доктор, моей ноги никогда больше не было в той социалистической стране, я стал и мыслями, и делами отдаляться от Земли обетованной. К тому же мне сообщили, что её больше нет: исчезла, стала разрушенной цунами Атлантидой, опустившейся в пучину; рулетка вытолкнула шарик с орбиты. Я где-то читал, что единственный красный флаг развевается лишь на Луне, его отправили туда с советским космическим кораблем. Громко сказано, развевается, — наверху воздуха как такового нет, — никому не нужный, он бездыханно висит. Руно подвешено на сучок дуба, оставаясь недвижным.