Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я пошёл послушать его выступление вместе с остальными, не помню, почему я вдруг начал кричать. Люттманн уставился в пустоту, я накинулся на него, почти накинулся: меня вовремя скрутили. Я помню руки, ноги, лица, рты, крики, удары. Именно тогда мы с Вами, доктор, и познакомились: меня к Вам притащили как раз после той драки. Или не к Вам. В общем, к кому-то в таком же, как у Вас, длинном белом халате — это точно. Ах да, здесь все в одинаковых халатах, таких белоснежных, праздничных одеяниях победителей. Вы ли или кто-то другой, так или иначе, кто-то из вас со мной обращался предельно вежливо и корректно, впрочем, я сам вёл себя смирно и прилежно, скорее оттого, что был до крайности вымотан и истощён.

87

А как можно было не устать? Ведь дело не только во фразе Люттманна, которую я впервые услышал от Вас; или, доктор, Вы её придумали, чтобы меня спровоцировать?

Как можно было не потерять голову, проплывая под Пуэр Пойнт, близ бухты Опоссум? Возвышающиеся над взволнованным морем рифлёные, рыхлые, розоватые скалы, кажется, что их неприступные бастионы и олицетворяемое ими зло вот-вот рассыпятся на мириады кусочков. Но этого не произойдёт: в них навечно впиталась свернувшаяся в сгустки кровь. Там, наверху, каторжники: дети и юноши. Плетьми и неописуемой жестокостью их принуждают мотыжить почву, печь хлеб и заучивать наизусть строфы из Библии, однако самое главное: их приучили подвергаться пыткам и изводить ими ближних. История — это беспощадное садистское насилие над детством.

Опять высоченные утесы; кто больше не выдерживает, кидается с обрывов и разбивается насмерть об острые зубцы. Каким образом вы хотите, чтобы не было криков и стонов, когда человек бьётся головой о заточенные скалы? На них сохраняется грязно-розоватый песок моего кровоточащего ободранного лица. Вы помните моё лицо, когда меня сюда привели? Мне так хотелось тогда раздавить его до конца, раздробить кости, порвать жилы и связки, разнести в щепки себя и мир, шарообразный, чванливый, играющий всеми цветами радуги. Вон на тумбочке стоит глобус. Как бы я хотел его расколоть, превратить в противную склизскую кашицу.

Дети, их расплющенные о валуны тела. Ещё больнее было вглядываться в их глаза, когда они безропотно выполняли приказы надзирателей: детские глаза, но пустые, старые, дряхлые, омертвевшие… И после этого Вы хотите, чтобы кто-то совладал с собой, не накинул повязку на оба глаза и не принялся косить залпами кого ни попадя, наобум, вслепую, пусть хоть сам Господь Бог станет мишенью для сбитого прицела?

Естественно, сюда меня привезли в совершенно плачевном состоянии. Я оставил душу на обрывах, откуда кидались в пучину те дети, но я знаю, что придёт день, и те утёсы опустятся в море и расплавятся в нём, как в адском пламени. Весь мир пойдёт ко дну. Ах, если бы существовало одно лишь море, водная гладь и ни единого островка, на котором бы мог запечатлеться след боли.

88

Как только у меня появляется шанс, я сбегаю — в том числе от Норы — на кухню официальной резиденции губернатора, где хозяйкой была Бесси. Точнее говоря, Бесси Болдвин, повариха и помощница кондитера, знаменитая своими изысканными яствами. Там я всегда был желанным гостем.

Бесси попала сюда за то, что когда-то размазала по лицу хозяина кондитерской «Эденволл» в Вестминстере торт; ей тогда был двадцать один, и она подрабатывала официанткой; попросив увеличить её недельную выручку на один пенни, она вызвала гнев хозяина, и в ответ тот обматюкал её и всыпал по первое число. Семь лет каторги. Она прибыла в Австралию на борту «Гилберт Хендерсон» вместе с другими ста восемьюдесятью двумя осуждёнными женщинами и двадцатью четырьмя детьми. Как это часто водилось в его практике, бортовой хирург Джон Хэммет пытался затащить Бесси к себе в постель, считая её уставшей от постоянного жестокого обращения и унижений, но та двинула ему по кумполу подсвечником, за что сразу же по прибытии судна в Австралию попала в женскую исправительную колонию. Там она убедила сокамерниц организовать движение за защиту достоинства и чести заключённых, столкнувшихся со злоупотреблением полномочиями со стороны начальства. Когда сэр Джон Франклин вместе с супругой леди Джейн и кротким и подвыпившим преподобным Кнопвудом прибыли в колонию с инспекцией, они встретили там оглушительный митинг трёхсот осужденных, точнее, их взору предстали триста нагнувшихся и задравших юбки женщин, бесстрашно бьющих себя по оголённым ляжкам, несмотря на непременно ожидающие их после этого плети.

Даже губернатор, должно быть, оценил мужество совершившей этот нахальнейший поступок женщины, коль взял её к себе на кухню. С тех пор она там и работает, каждый раз изобретая новые рецепты и вкусные блюда, — этакий кулинарный гений. Я сажусь напротив неё не только, чтобы поесть, но чтобы просто на неё смотреть: её рукам нет нужды защищаться — они могут спокойно делать пасту, распрямлять и сворачивать в трубочку пласты теста, добавлять щепотку соли, месить, перемалывать, дозировать, толочь, распределять, переливать…

Быть может, это и есть революция: дать рукам возможность не наносить удары, а вернуть им присущую от природы нежность… Если бы Медея не упустила верного момента и схватила бы Ясона за шиворот, возможно, позднее он бы не…

Спасибо, доктор, я знаю ту книжечку: это я её сюда принёс. В Саламанка Плейс богатейшая библиотека, великолепно оборудованная и регулярно пополняемая. В этой книжечке собраны рецепты Бесси, сопровождаемые комментариями и аннотацией к ним гувернантки сэра Джона. Там описаны разные по сложности блюда: всякие рыбные супы, отвары на бычьем хвосте, бульоны, кенгурятина на пару, соус из устриц, торты из самых странных ингредиентов, какие только допускает фантазия, блюда как для приёмов и балов, так и для перекуса во время разведывательных операций в местных лесах. Там же указаны мера, количество и соотношение составных частей, продуктов и специй, время приготовления, жарки, тушения, варки, подходящие сосуды и ёмкости. В этих рецептах больше жизни, чем в каком-нибудь сборнике стихов. Когда я ухожу, Бесси всегда даёт мне с собой полбутылки рома для Норы. Понятно, что не для меня. Я не знаю, смог бы ли я осушить её до дна без чьей бы то ни было помощи… Эх, если бы только хоть кто-то скрасил это тоскливое одиночество…

89

Моя автобиография выходит в 1838 году. Здесь так и написано. Я откладываю ручку, будто спускаю парус, моя рука способна теперь поднимать лишь стакан. В автобиографии отчетливо видно, где и когда ставить финальную точку.

Что-то продолжает происходить, но этого мало. Деньжата появляются и исчезают, торговля идёт вяло, я пишу пару запросов на земельный участок, узнаю новость о смерти моей матери. Какая разница, жива или мертва? Жива. Она была там, в Копенгагене, я годами о ней ничего не слышал. Мертва. Зарыта где-то в копенгагенской земле. В котором часу её прах развеяли, до или после заката? Успела ли она увидеть последний раз Луну? Я смотрю на обрамленное устремленными к нему сияющими взглядами небесное светило… Был ли на нём и её взгляд тоже в тот день? Как понять, кто жив, а кто мёртв?

По вечерам я выхожу на пирс Хобарта: китобойные суда возвращаются с грузом, с них спускаются по трапам готовые потратить всё заработанное в тавернах моряки. Я принимаю корабли с беспечным достоинством, будто лёгким мановением руки позволяю войти им в порт и пришвартоваться. Меня знают все: я первый, кто вонзил на Дервенте гарпун в китовый хребет, я картограф Басского пролива, солдат при Ватерлоо. Каторжникам я рассказываю о лондонском дне и мерзостях Ньюгейта, миссионерам — о моих теологических исследованиях и о состоявшихся в Отахеити обращениях в религию, больным рекомендую то или иное лечение, морякам проигрываю в карты. А ещё я задаю вопросы, нет ли вестей о гонорарах за мои никогда не выпущенные книги, о никогда не открывшей свои двери конторе по делам датской торговли в южных морях, о моих вечно игнорируемых всеми эссе на темы общественного долга и туземных нравов.

63
{"b":"232249","o":1}