Литмир - Электронная Библиотека
A
A

85

Нравится ли мне прогуливаться по этому острову? Конечно. Более того, я благодарен за предоставленную мне свободу. Не все здесь имеют такую привилегию. Однажды я зашёл в ту палату, что в конце коридора соседнего отделения, меня сразу же выгнали, но я успел увидеть кровати с помочами и ремнями… Я понимаю, там тяжелобольные, их нельзя выпускать: на острове полно колючих кустов и камней: легко упасть и пораниться. Само собой, я догадался, что мы на острове. Будьте спокойны, я ничего не скажу остальным, а то это может их взбудоражить: больным всегда непросто принять идею о нахождении на острове — несмотря на узость пролива, им сразу кажется, что они оторваны от мира. Мне же улыбается мысль быть по эту сторону моря, я будто опять попал в школьный летний лагерь. Здесь я могу играть в мои старые карты, будто новых и нет. Прежнюю сцену ещё не разобрали, и я могу спокойно ностальгировать. Там же, по другую сторону, всем бы было на мою ностальгию наплевать…

Прошло много времени, но я всё равно сразу узнал мой Остров Смерти. Вы немного изменили интерьер жилых помещений, перестроили церковь и перебили надписи на могильных камнях, чтобы не печалить лишний раз постояльцев, однако я узнаю их: вы вырвали их из земли и сложили там далеко в кучу. Я помню, как когда-то они горделиво и строго возвышались над могилами, я лично приказал поставить многие из них и сочинял эпитафии для моих менее удачливых товарищей по несчастью. Они теперь там, внизу, под землёй, а я гуляю по ней, вспоминая написанные на их могилах слова. За каждую надпись я получал по два шиллинга. Заключённых в Порт-Артуре становилось всё больше и больше, соответственно, и умирали они всё чаще и чаще.

Когда я впервые прибыл на тот Остров Смерти, там уже были могилы заключённых, но не было ни одного надгробного камня. Преподобный Джон Аллен Мантон похоронил первого погибшего — Джона Хэнка — и следующих за ним лишь под голым пластом земли.

Это хорошо, что годы и ненастья уничтожают принадлежащие людям следы и метки, но всё-таки нужно хоть что-то им воздать. Даже каторжники имеют право на могильный камень. Конечно, он не просуществует долго, но хоть на какое-то время будет выполнена присказка «о мёртвых либо хорошо…». Здесь, в клинике, доктор, надо сказать, изящные манеры сохранились. Вы воспитанны настолько безупречно, что никогда не позволяете себе сказать правду о нашей смерти хоть кому-то из нас. А ведь мы мертвы… Более того, вы так делаете, что мы буквально не замечаем, что находимся на кладбище и что прогуливаемся, когда нам это разрешается, по собственным могилам. Купив мою автобиографию и ещё пару биографий в той антикварной книжной лавке, я тоже сразу пошёл гулять по парку Сент-Дэвид. Да, это в той части, где когда-то было древнее кладбище, по крайней мере, я так думаю… Что же случилось потом, где меня нашли, что сделали с тем диплоидом и сорока пятью хромосомами, ой, нет, сорока шестью…, — я не знаю. Городской парк — прекрасное место для могилы: играющие дети, отдыхающие на лавочках старики. Земля — безразмерное кладбище. Им бы следовало оставить нас в покое. О мёртвых либо хорошо, либо ничего… Они же…

Я сажусь на лавочку и гляжу на расстилающуюся передо мной реку-море. Возможно, я где-то на юге, или чуть выше, — не важно, — я принимаюсь за чтение моей автобиографии. Я и для самого себя написал одну эпитафию, понятно, что она несколько длинновата: выражение капли самолюбия можно простить. По моему распоряжению и, разумеется, с одобрения преподобного Мантона и созданного мною же кооператива каменотёсов, могилы стали выкапывать не рядами, а группами, несколько хаотично, как кустики в роще: те бедняги уже навыстраивались в шеренги при жизни. Джек Маллиген. «Слава небес ожидает того, кто познал сумрак на земле». Тимоти Боунс. «Я ещё больший грешник, чем обо мне думает отправивший меня на каторгу судья Его Величества; другой же Судия узрит, что не только из низостей состояла моя жизнь». 18 июня 1838 года. Сара Элиза Смит. «Её жизнь прервалась в четыре года. Нежнейший бутон распустится на небесах».

На оборотной стороне надгробия можно было бы написать ещё что-нибудь, историю жизни похороненного. Эпитафия — краткая форма романа. Вернее нет, это роман — расширенная и рассредоточенная на множестве страниц эпитафия. В романе один глагол, например, «странствовать», становится серией трагических событий: бури, штили, абордажи, бунты… Моя автобиография — один из таких романов, одно из таких надгробий. Да простят меня и даруют мне снисхождение, если я преувеличил дела свои или умолчал о слабостях. О мёртвых либо хорошо, либо ничего. И о приговорённых на пожизненное заключение тоже…

На всю жизнь или на всю чью-то жизнь? Приговоры трибуналов Его Величества не оспариваются: есть вещи, куда филантропам лучше не соваться. Теоретически власти могли бы прекратить издавать смертные приговоры, но я не знаю, насколько бы это было правильно: вокруг ведь шляется столько подонков. В любом случае, действие уже оглашённых актов пожизненного осуждения приостановить нельзя никак. Кто меня вытащил оттуда, выкрал меня из сердцевины? Кто заставил меня вернуться на неизведанную землю юга, в этот концлагерь?

На какое-то время я прекратил об этом думать, попросту забыл. Я спокойно себе работал на мелкой должности в Тасманской Гидроэлектрокомиссии, иногда мне казалось, что я ощущал на себе взгляд Марии, такой же, как у колдуньи, откармливающей Ханса и Гретель перед тем, как сварить их в котле, и тогда, с занозой в сердце, я устремлялся мыслями к Фьюме… Держа Марию за руку, — она была моей Гретель, — я ничего не боялся: ни ночи, ни шабаша ведьм; такая благодать длилась всего одно мгновение. Эти воспоминания заставляли меня перебирать с алкоголем, склоняться к бумагам, корпеть на работе и пытаться как можно скорее забыться во сне. Вам бы никогда в жизни не удалось меня сюда приволочь, если бы не появился Люттманн…

86

Люттманна командировала навестить эмигрировавших Партия. Я не знаю, что на меня тогда нашло: я такого ему тогда наговорил в Бэттери Пойнт, но, в конце концов, это были всего лишь слова. Какая разница, правдивые они были или являлись ложью? Миллионы произносимых людьми слов лопаются в воздухе, как мыльные пузыри. Зачем же тогда настолько выходить из себя? Минуточку, доктор, это я спрашиваю у Вас, Вы же всё обо мне знаете, всё читали и, видимо, даже написали… Моя нозологическая история, мой роман…

«Я не помню, чтобы в Барселоне стряслось что-то серьёзное», — ответил товарищ Люттманн, команданте Сокол Харамы, смотря на море, а не на девушку, задавшую ему вопрос. Семья этой девушки, — мать и два брата (отец погиб в последние дни войны в Испании), — переехала в Градиску, когда она была совсем ребёнком. Люттманн и мельком не взглянул на неё, он всё время будто созерцал море, ничего там не находя. Невозможно что-либо узреть там, где ничего нет. Моего взгляда он тоже избегал, даже когда я повысил на него голос, он видел только чёрное море, пустоту. Когда ничего и никого не замечаешь, можно открыть огонь, просто так, ради забавы. Это как швырять камни в пропасть: если там никого нет, значит, никто не пострадает, а если кто-то и есть, то его всё равно не видно, следовательно, будто никого и нет — камень разбивает чью-то голову, рассекает череп пополам, но пропасть слишком глубока и бездонна, чтобы услышать крик боли. Когда Нельсон вперивал взор в подзорную трубу своим перевязанным глазом, он тоже не видел мучений скашиваемых пушечными ядрами людей. В Голом Отоке боль терялась в море: товарищи погибают один за другим, а Партия о том знать не знает, ведать не ведает.

Счёт пошел на века, старая пушка в Бэттери Пойнт не производит ни единого выстрела. Да и Люттманн также давным-давно ни в кого не стрелял: в распоряжении у Партии уже много лет нет пушек — отдача орудия заставила Партию на миг остановиться, и все словно ошалели, остолбенели, на один бесконечный миг. Зато задолго до того Люттманн палил себе всласть в Барселоне, только он не понятия не имел, в кого. Ничего серьёзного. Ночь, огонь, гибнущие на баррикадах товарищи, барьеры из трупов павших. No pasaran. Они не пройдут. Но они прошли, как проходят все. Огромная воронка от пушечного ядра в стене — это я, моё четвертованное тело, моё разбитое на осколки сердце. И это, по-вашему, называется «не стряслось ничего серьёзного»?

62
{"b":"232249","o":1}