Людовик нацепил шапочку и очки — он считал, что похож в них на муху, — и начал свой заплыв. Плавал он как попало, зато долго.
Однако в этот раз у него не получилось преодолеть тот пятиминутный барьер, после которого сердечная мышца адаптируется к усилиям пловца: сегодня сердце колотилось и отказывалось приспосабливаться к постоянному ритму. Людо уже привык к тому, что оно иногда его не слушается, и собрался вылезти из воды, отдышаться и начать заново, когда дыхание восстановится.
Он взбирался по лесенке, с каждой перекладиной получая назад килограммы, которые сбрасывал в воде. В бассейне он был невесомым, словно медуза, а на кафельном полу снова весил свои восемьдесят.
По рассеянности он приблизился к детскому бассейну. Жилистый худощавый папаша с рельефными, будто канаты, мускулами занимался с дочкой. Девочка боялась воды, но отца это нисколько не заботило. А она вопила, как только на нее попадали даже мельчайшие брызги, и рыдала в голос, когда отец заставлял ее заходить в воду глубже, — он разозлился и отвесил ей пощечину.
От изумления она перестала кричать.
Отцу показалось, что он добился успеха, и он опять потащил ее в воду. Она завопила снова. Он вкатил ей еще две звонкие оплеухи. И на этот раз девочка остолбенела от ударов и смолкла.
Придя в себя, она горько зарыдала. На нее обрушились уже четыре пощечины. Сцена напоминала театр абсурда: от пощечин плач выключался. И удары сыпались уже один за другим, механически, как будто отец перестал понимать, что там внутри рыдает живое существо.
Людо хотел вмешаться, уже раскрыл рот, но не смог произнести ни слова. Он приказал себе встать — ничего не вышло. Стены закружились вокруг него, он рухнул, покатился по полу и остановился, не в силах произнести хоть слово или шевельнуться.
Он уже не слышал, что происходит вокруг, и не знал, продолжает ли отец бить дочку и была ли какая-то реакция на его действия. Все замерло. Только глаза Людо еще сохраняли слабую способность к восприятию — он видел какие-то неясные контуры — и различал еще более неясные звуки, как в соборе, где звуки смешиваются в единое общее эхо.
Сколько времени он пробыл в таком состоянии?
К нему обращались… кто-то трогал его руками… какой-то неотвязный рокот становился все более отчетливым, и в конце концов он смог разобрать: «Месье? Месье? С вами все в порядке, месье?»
Он понял: кто-то заметил, что ему стало плохо, и теперь ему помогут.
Его перевернули на спину: Людо увидел лицо старшего тренера — это он его тормошил. Людо вытаращил глаза, но не мог произнести ни слова.
Его чем-то накрыли. Приехали спасатели. Его передвинули на носилки и утащили в комнатку в стороне от бассейна. Там ему показалось, что к нему вернулся слух. К лицу прижали маску и велели вдохнуть посильнее: кислород придаст ему сил. Мышцы у него расслабились. К нему возвращалась жизнь. Он улыбнулся.
Ему посоветовали глубже дышать. Спасатели отошли в сторону.
Людо слышал, как тренер разговаривает с ними:
— Ему стало плохо, когда он вышел из воды.
— Он часто сюда ходит?
Педофил-то? Ну да. Постоянно. Плавает как топор, но подолгу.
— Почему вы его называете педофилом?
— Мы с коллегами так его прозвали, потому что он ходит, только когда здесь школьники.
— Он когда-нибудь что-то такое…
— Нет, ни разу. Но согласитесь, это странно: выбирать время, когда в бассейне полно детей и они орут как ненормальные. Зуб даю, что он… Но мы за ним приглядываем. Именно поэтому я быстро заметил, что с ним что-то не так…
Людо, лежавший на носилках и захмелевший от хорошей порции кислорода, чуть не расхохотался. Теперь ему стал понятен недобрый и пытливый взгляд старшего тренера, которым тот встречал его появление в бассейне: его приняли за педофила! Это его-то! Человека, который даже не смотрел на детей, а самого себя считал ребенком, повзрослевшим просто по недоразумению.
Спасатели обратились к нему:
— Месье, вы нас слышите? Если слышите, мигните глазами.
Людовик послушно мигнул.
— Говорить можете?
Людовик думал, что у него не выйдет, но неожиданно услышал собственный слабый голос:
— Нет, я… Могу.
— Что случилось, месье?
На глаза навернулись слезы. Людовик вспомнил девочку, которую бил отец, свою реакция, свое бессилие. Нет, он не может ответить на этот вопрос.
— Можно мне… еще немного кислорода?
Спасатели озадаченно переглянулись: они испугались, что им попался какой-то наркоман, пусть даже и кислородный; один взял баллон, прижал к его лицу маску и пшикнул.
На Людовика накатило блаженство, чувство счастья, а за ним пришло озарение: если вся его жизнь — сплошная неудача, то корни кроются в его детстве.
Как та девочка, он был ребенком, которого били. Взрослый обрушил на него свою жестокость, а он не понял за что. Теперь Людо был уверен: когда отец на него за что-нибудь злился, он его бил. А за ударами следовало худшее — угрызения совести. Отец ощущал себя виноватым и осыпал его ласками, предварительно избив до синяков. Сегодня Людовик почувствовал себя сыном того ребенка. И он не выносил, чтобы к нему прикасались, потому что из-за отца любой телесный контакт для него означал насилие. Мать же не прикасалась к нему вообще, поэтому он не предполагал, что тело может быть чем-то, кроме объекта, на который бесцеремонно обрушивает свое недовольство и сомнения другой. Родители задушили его тело в зародыше, не дав расцвести.
Людо плакал и смеялся одновременно: он абсолютно безнадежен. Спасатели объяснили его странное поведение воздействием кислорода и решили, что можно уезжать.
Людовик медленно пошел домой. Он ощущал приятную усталость.
По дороге он проверил мобильник и обнаружил, что мать звонила ему раз двадцать. Он выслушал длинное сообщение, которое она ему оставила:
«Людо, ты не берешь трубку, так что давай я без долгих проволочек прямо сейчас расскажу тебе правду. Мне очень грустно тебе это говорить, но не думай больше об этой девушке. Никогда. Я запрещаю тебе с ней видеться. Понимаешь, Людо, всему есть предел. Я поговорила с Ксавьерой: эта Ева… она… господи, как это сказать… она… в общем, я просто передам тебе, что сказала Ксавьера… она проститутка! Ну вот. Содержанка. Ее содержат богатые любовники, которых у нее много. Сначала я не поверила, но Ксавьера мне рассказала подробности. Да, ты прав, — конечно, в этой девушке есть свой шарм, но ты видишь, как она его использует! В общем, слушай, Людо, пожалуйста, даже не здоровайся с ней, если вы встретитесь. Как подумаю, что это я тебя с ней познакомила, меня просто трясет от ужаса… В любом случае, как я поняла, ты для нее и недостаточно стар, и недостаточно богат. И не вздумай из-за нее страдать. Ты не сердишься на меня, любимый? Я жду твоего звонка. Это мама».
Людо улыбнулся. Его план осуществился как по нотам. Теперь мать будет мучиться чувством вины оттого, что познакомила сыночка с таким исчадием ада, и угрызения продлятся недели две-три, так что новых потенциальных невест в это время ему представлять не будут. Уже хорошо…
Дома он, почти не раздумывая, уселся за компьютер и написал следующее:
Милая Фьордилиджи, нам нужно расстаться. Я неисправим. Я завязал с вами отношения только потому, что мы никогда не увидимся. Я знал, что сначала распалю этот пожар, а потом в мгновение ока кану в недра компьютерного небытия. За что люблю Интернет, так это за его виртуальность. Но в жизни я больше всего страдаю от той же самой виртуальности — своей собственной.
Пожалуйста, давайте расстанемся. У меня все сильные ощущения бывают только в голове. Чувства я проживаю через книги. Сексуальность мне доступна лишь на экране — да, правда, даже мои любовные воспоминания мне не принадлежат, это всё чужие воспоминания. Я и дожил-то до нынешнего возраста как будто только на бумаге. И мне не выйти из этой тюрьмы виртуальности.
Что такое ложь? Это правда, которой бы мы хотели; правда, которую мы не можем осуществить. Нет ничего достоверней и искренней, чем мои обманы. Когда я говорил вам, что хотел бы встретиться с вами на берегу озера, я знал, что этого не будет, но я страстно этого желал. Когда я выдумывал свою жизнь, чтобы рассказать ее вам, это было то невозможное существование, которого бы я хотел. Короче, Людовик, который вам все это обещал, был самый лучший, идеальный Людовик. А тот, что никогда не выполняет своих обещаний, — реальный. Нашу переписку поддерживали мечты лучшего из них. Что может быть прекраснее мистификации, когда в ней заключен идеал?
На свете нет ничего щедрее лжи. И ничего скаредней реальности.
К сожалению, констатирую, что лучшее из моих «я» так и останется эфемерным. Что-то не выпускает меня из моей никчемности — наверно, это прошлое. Мне не удается выбраться из состояния жертвы — жертвы отцовской жестокости, жертвы материнской неловкости.
Милая Фьордилиджи, здесь я прекращаю свое нытье. Перечитав все это, можно подумать, что я строю из себя мученика, а я просто жалкий тип.
И получается, что, возможно, было бы лучше не пытаться ничего объяснять.
Простите меня. Прощайте.