Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но шли дни, однообразные, тоскливые, высыхали на листьях и травах рясные росы, млели под отвесными лучами белые полдни, затуманенное солнце, бочась, клонилось к темнеющей гривке леса и выспевали закаты, а писем от Алеши не было.

Радость засветилась под низкими потолками в субботу под вечер. Мать весь день суетилась, топила баню, Надя наносила полные ушаты воды, заполнила котел, занялась уборкой. Вырядилась в поношенный сарафанчик в белый горошек, высоко подоткнула подол, оголив стройные белые ноги, прошоркала каждую половицу рогожкой, вымыла щелоком. Когда-то добротно крашенные полы давно уже полущились и теперь, хорошо промытые молодыми сильными руками, высыхая, отливали яичной желтизной, словно были натерты воском. Мать, переступив порог, выпрямилась, руками всплеснула:

— Батюшки вы мои, полы-то не наши стали, что-то оно значит, руки молодые.

Собрались идти в баню все вместе. А на крылечке Настенька-письмоносец. В голубых глазенках сияние, носиком шмыгает, протягивает конверт. Надя кинулась, выхватила из рук письмо, глянула, крикнула:

— От Алешеньки!

Тут же, на ступеньках, пробежала глазами по строчкам, кинулась к чемодану.

— Мамочка, мы в Суховичи едем, Леша в Суховичах.

— Стрекоза, побанься сначала, потом уезжай.

Надю словно подменили. Глаза влажно блестели, движения стали порывистыми, стремительными, голос по-девичьи чистым и звонким, с полных губ не сходила улыбка. Весело, с шутками и песенками помыла детей, накинув халатик, отнесла и уложила их в постель.

— Спите, грибочки, — ласково погрозила пальцем, — завтра к папке поедем, ту-ту-ту, пуф, пуф, пуф...

Долго и бережно мыла мать, оглядывая и ощупывая ее дряблое, взявшееся складками тело, перевела взгляд на себя, на свои, словно из мрамора, выточенные ноги, литые материнские бедра, тугой живот, вздохнула, задумалась: «Что делает с человеком время, ведь когда-то и она была молодой, красивой...»

— Неужели и я такая буду сухонькая, сморщенная, как грибок высушенный, — засмеялась грустно, — бабушка?

— Будешь, доченька, если доживешь.

— Нет, я такой никогда не буду. Не доживу. Сколько же мне надо прожить, чтобы такой стать? У-у, шестьдесят лет! Ой, как много жить мне еще осталось!

И опять весело засмеялась.

— А Леша станет меня любить, когда такая буду? Нет, разлюбит, на молоденьких будет заглядываться. Ух, противный, я вот ему задам. Пусть за молодыми не увивается.

— Чтой-то ты веселая ноне больно? Ой, доченька, не можно так шибко радоваться, сильно большая радость перед большой бедой душу смущает так сказывают старые люди, ты гляди.

— Мамочка, какая беда? Завтра к Алеше поедем, а мне с Алешей-то и Волга по колено.

— Ой, смотри...

Пока банились, солнце село, вечер поплыл над селом распаренный, духовитый. В саду подрагивали фиолетовые сумерки, между яблонь поползли нечеткие, расплывчатые лунные тени, где-то за околицей, на вечернем гульбище, тоскующе вздыхали меха, мягкие девичьи голоса поднимали протяжную песню, а когда голоса падали, слышно было, как в котлинке задыхаются от восторга бессонные лягушки.

Вечер прошел в радостных, возбужденных сборах. Уже первые петухи горланили по селу, когда Надя, наконец, угомонилась и легла в постель, улетела мысленно в неведомые, но уже дорогие ей Суховичи и уснула впервые за все эти дни счастливая и умиротворенная. И когда она, рассыпав по подушкам пушистые волосы, досматривала первый радужный сон, по родной земле, обливаясь потом и кровью, от заставы к заставе, от местечка к местечку тяжелым и горьким шагом в огне и дыму шла с запада страшная война.

Глава пятая

Вечером того субботнего дня на закате Костя Милюкин отправился на рыбалку в ночь. Прошел вразвалочку и посвистывая мимо огнивцевских окон, покосился, тряхнул чубом, поправил на плече удочки, выругался сквозь зубы:

— Ах, черт, повременить надо было, нет никого в дому, в бане, видать, моются. Вернуться, что ль? А, была не была!

Миновав последнюю избу улочки, повернул напрямую через буерак к реке. Подошел к засыпающей Ицке, посвистал, засунул удочки в густой прибрежный ивняк, стал раздеваться. Посидел голый на бережку, докурил цигарку, сплюнул.

— Тут Надька на энтом же самом месте купалась... Ну, краля, из головы не идет.

Опять сплюнул и бухнулся в воду. Купался долго, нырял, отфыркивался, лежал на спине, в темнеющее небо глядел, на первые звездочки, думал: «Которая тут моя? Счастливая, аль не очень?» Озябать стал, вылез, попрыгал на одной ноге, как в детстве, что-то теплое, неповторимое шевельнулось в душе и тут же угасло.

— Пора, однако, топать, не запоздать бы.

Оделся быстро и пошел наугад, огибая темные кусты ольшаника, на Самару, к условленному месту. Через час сидел под осокорем, прислушивался. Над зачарованной рекой с переливчатым лунным звоном текла теплая звездная ночь. Тускло попыхивали стожары, черпала ковшом звездную мелочь Большая Медведица, раздвигала спутанные ветви столетнего осокоря мясистолицая луна. Разловодье на Самаре в этом году было буйным, большая вода расплескалась по пойме на много верст окрест, а когда схлынула, весь луг осинило старицами большими и малыми. Теперь, где-то совсем рядом, в старице, захлебывались лягушки и картаво крякал одинокий селезень. Но Милюкину было не до луны и селезня. Он сидел вразвалку, словно в кресле, на оставленной половодьем разлапистой коряге, вытянул в воду босые ноги. Чуть с сбоку, тычась носом в размытые водой корневища осокоря, тихо покачивался и похлюпывал широкобокий ребристый баркас. Костя настороженно и жадно прислушивался к таинственным ночным звукам, силясь выделить из их множества один, характерный, нужный ему звук. Он не проклевывался. Нудно и въедливо попискивал над ухом комар, с режущим свистом рассекая воздух, пролетела над головой невидимая утка, всплеснула крупная рыбина. Костя поругивался вполголоса и сплевывал:

— Пропали, проклятущие!

Нетерпение росло. Костя почесывался, чаще затягивался из рукава цигаркой, ерзал на корчи, громче ругался.

Но вот снизу на реке послышалось натужное пыхтение, явственно долетели до слуха шлепающие звуки, словно кто-то бил по воде совковой лопатой, а еще через несколько минут показались желтые немигающие огоньки буксира.

— Фу, наконец-то.

Костя прытко съерзнул с корчи, прыгнул в баркас, секунду постоял, оглядываясь влево и вправо, сел за весла.

— Помогай, матушка-покойница, царство тебе...

И поплыл бесшумными рывками навстречу приближающемуся буксиру, переламываясь пополам, сливаясь с баркасом при каждом взмахе весел. Выждав, пока буксир миновал его, Костя нажал на весла, и через минуту баркас шеркался ребрами о темный борт баржи. Костя ловко пришвартовался, трижды свистнул сусликом и замер. На барже послышался шорох, сопение, что-то мягко шмякнулось, и над самой головой выросла темная неуклюжая фигура.

— Примай быстро, не спит, гад.

От борта отделился квадратный тюк. Костя ловко подставил под него широкую спину, мягко опустил на дно баркаса.

— Что?

— Тише! Шерсть.

На барже опять что-то скрипнуло, послышалось свистящее дыхание.

— Держи... кожа, хром.

— Годится.

— Тццц, еще два места.

— Ты что, потопить меня хошь?

— Тццц, не часто такое, дотянешь...

В носу баржи, в трех шагах от Кости, раздалось сухое покашливание, прошлепали шаркающие немолодые шаги. Темная фигура на борту отпрянула, Костя прижался к стенке баржи, замер. Сверху, над головой, мигнули и погасли вырванные из цигарки искры. Человек ссутулился над поручнями. Костя, кажется, над самым ухом слышал его неровное свистящее дыхание, его покряхтывание. Человек курил. При каждой затяжке огонек папиросы выхватывал из темноты желтый горбатый нос, глубокие впадины щек и лакированный козырек кепки. «Не дай бог к грузу пойдет, убить доведется», — подумал Костя и напрягся, словно до предела сжатая пружина.

Темная фигура покашляла сухоньким бессильным кашель ком, вздохнула:

8
{"b":"230748","o":1}