Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В грозу Надя всегда испытывала странное чувство: было чего-то до щемящей боли жаль, звало, манило куда-то, а куда — неведомо. И всегда казалось ей, что в жизни ее короткой было что-то не так, могло быть красивее, светлее... И еще было — чувство тревожного ожидания. Оно созрело и окрепло в ней с тех пор, как стала она женой летчика. Выйдет в грозу с ребенком на руках на балкончик их комсоставовского дома, смотрит рвущимся взглядом в гневно разбушевавшееся небо и думает тревожно: как там Алешенька, ведь он летит где-то?

Перед глазами ослепительно сверкнуло, будто небо треснуло. Гулко, раскатисто ухнуло, и пошли крошиться короткие стремительные молнии, сухие, резкие раскаты грома оглушили онемевшую землю. На бурой взбухшей дороге, брызгаясь фонтанами пыли, одна за другой разорвались крупные шрапнельки дождя, скоро их стало больше, больше, через минуту потоки шумно падающей воды заплеснули землю.

— Молоньи-то, прости господи, как стреляют, — отворачиваясь от окна и затыкая уши, суеверно прошептала мать, — летось одного разу...

Она не договорила. В окно плеснуло пламенем и так оглушительно грохнуло, что половицы пошатнулись под ногами, жалобно заныли стекла в оконницах.

— Батюшки вы мои, — мать закрыла лицо руками, — в Алешенькину яблоню хлобыстнуло, как лучинку расщепало, сердечную, аж дымится.

От треска проснулись и заплакали трехлетний Сережа и двухлетняя Оленька. Надя кинулась к детям.

— Не пугайтесь, не пугайтесь, детки!

Туча разрешилась щедрым напойным ливнем, двумя заходами полившим истомившиеся, раскаленные зноем алмазовские поля, сады и луга. Над приицковскими холмами вскинула цветастое коромысло веселая радуга. И засмеялась, заулыбалась земля, радостно распахнуло синие просторы умытое небо, вырвалось из обрывков тучи яркое, словно тоже умытое, солнце. Все выбежали в сад.

Сад, разросшийся и одичавший, окружал дом с трех сторон, ломился в его подслеповатые окна. Оттого и был в комнатах полумрак, и даже в самые знойные дни не выветривалась прохлада и крепко держался медовый запах наливающихся соком яблок. В саду было светло и торжественно, и только изуродованная молнией Алешина яблоня потемнела.

Когда-то тут жила большая дружная семья. У Алексея Огнивцева было шесть старших братьев. Потом дети разъехались, ушли в жизнь, отец умер, и осталась со стареющим садом стареющая мать и уже не могла дать ему никакого ладу. На разлапистых яблонях было много усохлых веток, в саду пахло сыростью и гниющей древесиной. А сегодня вот срезало молнией самую молодую, самую красивую яблоню.

— Как ее раскуделило, сердешную, — горюнилась мать, гладя морщинистой рукой вспоротые волокна ствола, — не к добру это, Наденька.

— Ах, мама, предрассудки все это!

— Ох, неладно, неладно все это, доченька.

— И папку молния убьет? — теребил бабушку за подол и заглядывал в глаза Сережа. — А, и папку тоже?

— Кто знает, деточка, горько ему будет...

— А почему он уехал без нас?

— Не знаю, деточка, послушай вот лучше, что сказывать стану.

Мать повела Надю и внучат от дерева к дереву:

— Это вот — Колины. Коля сталь варит в Магнитке. Мастер. Часто в газетах прописывают про него. Летось ездила, гостила. Город большой, и дыму в нем много. Стоят рядом трубы, и из каждой дым валит. Из одной — черный, из другой — бурый, из третьей — голубоватый, а из иных — красный, как есть кровь. А квартира у Коли — хоть на тройке гоняй. Просторная. Жена — ученая, в очках. Болтики да гайки, видела, рисует на бумаге карандашиком. Ладно. Это — Пашины. Паша — капитан, корабель водит по морю-окияну, по Тихому. У этого не была ни разу, куда мне, старой, тащиться на край света. До Паши, сказывали люди, тысячи и тысячи верст, на тот свет, говорят, и то ближе, чем к Паше. Он летось был. Испужалась. Бородища черная. Жена махонькая, и башмачок на ножке чуть поболе Оленькиного... А вот эти были Сашку посажены. А Сашко — батальонный комиссар. А что за чин такой — я толком и не знаю. Алеша твой вот капитан, так это ясно, а то какой-то батальонный. Это Ванины. Ваня шофером. А занесло-то куда? Под самые что ни на есть небеса, на Памире гоняет над пропастями. За его больше всех душа болит. Отчаянная, отпетая головушка. Манила домой, мол, на машине-то И тут ездить можно, вон машин-то сколько, руками машет: «Скучно тут, мамаша, романтики нет». Это, значит, пропастей у нас нету, голову свернуть негде. Снится часто и все нехорошо.

— Отчаянному горько будет, как и папке нашему? — уточнил бабушкины мысли Сережа.

— Постой, балабон, не мешай. Это — Васины. Вася пошел по ученой части, в газетах служит, пишет, значит, вроде писателя. Читаю частенько: Василий Огнивцев. Во! А он мне сынок. Складно пишет. Голова. А в ентом углу — младших — Сережины и Алешины. Сережа тоже военный, только в малом звании — старшина. А эта, самая младшенькая, была отцом в день рождения Алеши посажена, так и нарекли: Алешина яблоня.

Мать тяжело вздохнула, смахнула углом платка слезину, сморщилась.

Надя слушала и удивлялась, не сад, а живая летопись семьи.

Вот где рос и воспитывался ее Алешенька, потому-то он такой добрый и честный. И радостно и горестно стало Наде: каково-то тут матери одной, каждый гвоздик, каждая царапинка гвоздиком на кирпиче или на коре дереза, каждая мотузинка и проволочка на ветке напоминает ей о руках, которые когда-то сделали это. Спеют в стареющем саду яблоки, соком солнечным наливаются и падают глухо августовскими вечерами на сырую землю и гниют, гниют, а Коли, Паши, Саши варят сталь, бороздят голубое небо, водят корабли по океанским просторам. И редки от них весточки, и редко навещают они родное подворье, и подолгу, подолгу стоит мать вечерами у плетня, высматривая из-под руки, не появится ли на шляху в золотистом кружеве закатных лучей курное облачко, не послышится ли рокот мотора, не пошлет ли бог желанных гостеньков? И никого не дождавшись, войдет старая мать в старый сад и, роняя крупные слезинки на землю, как роняют пожелтевшие листья старые яблони, начнет обнимать и гладить руками шероховатые стволы и шептать беззвучно: «Это — Пашина, это — Колина, а эта — Алешенькина, младшенького...» Ее грустные и светлые раздумья спугнул знакомый нагловатый голос. Оглянулась. Милюкин стоит около плетня, талинкой помахивает, скалится:

— С дождичком вас, соседушки, яблоньку-то как лучинушку пощепало, а славная была яблонька, и яблоки на ней были завсегда сладкие.

— А ты что, пробовал? — огрызнулась мать. Она соседа терпеть не могла.

— Пробовал, мамаша, пробовал, плетень-то рази помеха? Косте-то?

Говорит, а сам Надю глазами ест и шажок за шажком приближается, по голенищу сапога талинкой похлопывает. Золотой чуб прикрыл одну бровь, другая вскинута, на губах ухмылочка, зубы сверкают, как первый снег.

— И всегда-то ты, Костя, с жердинкой в руке.

— Люблю цветикам головки сбивать.

— Такой ты бессердечный.

— Слабость моя. Еще, значица, от детской поры приключилася, либо цветочки срываю, либо кому красные носорки из носу пускаю, а без того не могу, неспокойствие на душе.

— Что пришел-то?

— К Надежде Павловне разговор деликатный имею.

Надя вспыхнула, наклонилась, подняла Оленьку, прижала к груди.

— Слушаю вас.

— Книжечки завалящей нет ли какой почитать, скучища верхом се́ла, погоняет.

— Книг не взяли, — сказала Надя незлобиво, — мы ведь на несколько дней приехали, в отпуск. Вы к учителям обратитесь, у них найдется, или в библиотеку сходите.

— Это мы знаем, вашей хотелось.

— Извините, нету. Пошли, мама, прохладно что-то стало.

А когда Милюкин ушел, Надя снова вышла в сад, до густых сумерек ходила среди деревьев, любовалась спеющими плодами, вдыхала сладковато-терпкий аромат древесины, стояла, склонив голову, около раненой яблони и думала об Алеше. Потом ее мысли перенеслись на соседа. «Странный, — думала она, — ведет себя так, словно между нами ничего не произошло. Наглый он и бессовестный. Следит за каждым моим движением. Неприятен он мне, и боюсь я его, что-то зловещее и дикое прорывается в его взгляде, хоть бы скорее уехать».

7
{"b":"230748","o":1}