— Майн гот, майн гот!
С минуту немец смотрел на Егорова озадаченно, изжеванное лицо вытянулось. Потом выдохнул коротко:
— Я, я, гут...
Огромные грязные ручищи подняли Егорова, легкого, обескровленного, и бросили в желоб. Тут, в желобе, на мертвых немцах, Егоров впервые почувствовал жгучую боль в правой половине груди и то, что он чертовски замерз. Его трясло. Фургон поплыл по снежному полю, скрипели колеса, наматывая на себя снег с грязью. Немец поглядывает на Егорова, сплевывает, головой качает:
— Майн гот, майн гот...
Фургон остановился около низкого длинного сарая. До слуха Егорова донесся глухой сердитый голос. Офицер разносил солдата за то, что он не добил русского. Привезший Егорова немец, закрыв лицо большими руками и суеверно посматривая в сторону Алексея, шептал офицеру, что он стрелял, но пуля не взяла русского, что он какой-то заговоренный, что ли. Офицер приказал отправить его в госпиталь. Пусть, мол, живет: парень здоровый, поработает на фюрера, раз такой живучий.
И вот Егоров лежит на нарах в лазарете Дрогобычской тюрьмы, названном по-немецки ревиром. Над задымленными кряжами лесистых Карпат лентой вытягивается и рвется темно-пурпурная полоска вянущей зари. В камере темно. Невеселы тягучие мысли Алексея. Не смерти, не ран боялся он, пуще всего боялся плена. И не избежал. Лежит на неотесанных досках тюремных нар и смотрит на дальние незнакомые горы, на печальный закат и думает о том, что так горько и нескладно надвигаются на его короткую жизнь холодные сумерки, а за ними опустится черная ночь и уже не будет рассвета. Алексей Егоров искренне позавидовал своему боевому другу сержанту Сереже Кислицыну, павшему на поле боя: легкая смерть — тоже счастье.
Глава четвертая
Провинциальный прикарпатский городок Дрогобыч был тих и безлюден. Жизнь в нем, казалось, остановилась. Тишина его кривых безлюдных улочек полна сонной одури. Только ветер переметал из конца в конец мертвые листья да бумажный мусор. На вершине высокого холма почти в самом центре городка возвышалась мрачной громадой старинная тюрьма, напоминавшая древний рыцарский замок.
Когда зажили простреленные грудь и ноги и Егоров стал свободно передвигаться по камере-палате, его перевели в камеру на третьем этаже главного корпуса в блок с непонятным названием «зэт». Тюрьма была приспособлена фашистами к тому времени под огромный перевалочный и сортировочный пункт.
День выдался хмурый, ветреный. Дальние кряжи лесистых гор донизу запеленало густым мороком. Над тюрьмой низко плыли рваные грязно-серые облака. Перед обедом блок «зэт» выгнали из камер, выстроили в длинную шеренгу на плацу, приказали раздеться. Откуда-то из-за угловых башен на тюремный плац, напоминающий дно глубокого колодца, залетел ледяной ветер и, ища выхода, метался в четырех стенах. Люди посинели, скорчились, задрожали.
— Кто очень утомился, может присесть, — с ледяной улыбкой на тонких губах объявил ходящий перед шеренгой офицер. Говорил он на чистом, без малейшего акцента русском языке. — Можете отдохнуть.
Посиневший от холода старик тотчас присел, подтянул колени к дряблому подбородку, обхватил их руками. Тело его, сухое и тоже дряблое, дергалось в ознобе. К старику с дикими ругательствами подбежали охранники, на склоненную голову, спину и плечи обрушился град ударов дубинками и прикладами карабинов.
— Лентяище, собака, обезьяна, как ты посмел сидеть в присутствии офицера великой Германии? Старая свинья, дохлый пес...
Подняться старик уже не смог; он неуклюже ползал, тыкаясь окровавленным лицом в утрамбованную землю тюремного плаца. Тогда офицер подошел к нему и с той же ледяной улыбкой выстрелил в затылок.
— Лентяи — бич человечества, их надо безжалостно уничтожать!
Шеренга окаменела. Больше охотников отдохнуть не было. Люди стояли, стиснув зубы, и ждали, что же будет дальше, для чего их выстроили и раздели. Начало непонятной церемонии ничего хорошего не обещало. Через полтора-два часа раздалась команда:
— Смирно!
Голые люди подтянулись, неловко бросили руки по швам, вскинули дрожащие подбородки. Перед изогнутой подковой шеренгой медленно потянулась группа высоких офицерских чинов, в лакированных сапогах, плащах реглан, насупленных, сосредоточенных. Они строго и придирчиво всматривались в каждого человека, трогали мускулы на руках и ногах, смотрели сбоку, заглядывали в рот, постукивали молоточком по зубам. Егоров прислушивался к их разговорам. Его поразило то, что все они чисто говорили по-русски, и только одному нахохленному хищноносому офицеру ответы людей переводил бойко и отрывисто щеголеватый переводчик. Там, где они прошли, шеренги уже не было. Люди поспешно одевались и, подгоняемые охранниками, строились в две колонны: одна — побольше, другая — поменьше.
Рядом с Егоровым стоял смуглолицый красивый мужчина лет тридцати с аккуратно подстриженными усиками и густой шевелюрой. По его бледному лицу, по нервному вздрагиванию тонко очерченных ноздрей Егоров заметил, что он сильно волнуется, в блестящих цвета спелой черешни глазах металась тревога.
— Слушай, товарищ, — шепнул он, — запомни на всякий случай мой адресок: Киев, Владимирский спуск, восемнадцать. Повтори.
Егоров торопливо повторил:
— Владимирский спуск, восемнадцать.
— Выживешь — расскажешь, где и как... Понял?
— Да, понял, — кивнул Егоров.
— Спасибо. Меня весь Киев знает. Я — певец. Не забудь же.
— На забуду, если жив буду...
Больше он сказать ничего не успел. Свита подошла к ним. На соседа пристально взглянул старший офицер. Рассмеялся.
— Иуда?
— Нет, армянин.
— Врешь, жидовская шкура! Комиссар?
— Токарь.
— Ха-ха-ха... токарь, пекарь... Врешь! Пархатый жид, шелудивый пес!
Презрительная улыбка на губах офицера быстро таяла. Твердый низкий подбородок дрогнул. Лицо стало злым. Быстро заговорили несколько голосов. Старший нетерпеливо махнул перчаткой. Все умолкли. К соседу подбежали солдаты.
— Шнеллер, шнеллер, иуда!
Он торопливо оделся и, подталкиваемый дулами пистолетов, побежал трусцой в колонну налево. На полпути он оглянулся и прощально махнул товарищам рукой.
Очередь дошла до Егорова. Все пристально осмотрели его с головы до ног, пощупали мускулы на руках, заглянули в рот. Начали перешептываться. Егоров с изумлением вслушивался в их разговор. Один из офицеров доказывал, что у него лицо интеллектуально развитого человека, второй возражал: «Не вижу, господин оберст, типичная тупая рожа варвара с ярко выраженными признаками скудоумия». — «Нет, нет, — не унимался первый, — взгляните внимательнее, по цвету глаз и волос он напоминает человека высшей расы, и в глазах я вижу проблеск мысли...» — «Извините, — стоял на своем второй, — но вы склонны к заблуждению. — Офицер вскинул руку с двумя растопыренными пальцами, повисев в воздухе, они коснулись лба Егорова. — Череп, череп, дорогой, взгляните на его форму, и эти скулы азиата, монгола, ха-ха, похож на человека высшей расы...» — «Пожалуй, вы правы», — сдался оберст.
— Кто по происхождению? — обратился уже по-русски офицер к Алексею.
— Крестьянин.
— Колхоз?
— Да, колхозник.
— Что делал в колхозе?
— Тракторист. Землю пахал, сеял, урожай собирал.
— Это похоже на правду. Покажи руки.
Егоров протянул руки ладонями вверх. Оберет поскреб ногтем старые, затвердевшие мозоли, хмыкнул удовлетворенно:
— Кость широкая. Мозоли были. Хорошо. Транспорт «Д», — и, улыбнувшись, добавил: — Мы любим рабочих людей.
Так советский офицер, командир взвода парашютистов лейтенант Егоров оказался в правой колонне.
Он оглядел свою колонну и заметил, что в ней стоят люди грубее, ширококостнее, а в другой колонне — с лицами «интеллектуально развитых людей», как сказал оберст.
Его мысли прервала команда. Колонну погнали, но уже не в камеры, а в стоящий на отшибе большой сарай, напоминающий конюшню. Загнав, закрыли на замок. Алексей опустился на холодный и сырой глиняный пол поближе и щелястой стенке, чтобы иногда можно было наблюдать за тем, что творится во дворе.