Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рассказав это, Богуслава впервые за все время их знакомства всплакнула стыдливо и трогательно.

— Маму жалко, — призналась она, — ждет, бедненькая, все глаза просмотрела и выплакала. Наверное, каждый день ходит в костел, молится деве Марии, просит о помощи. Если бы она знала, если бы ока знала все...

Бакукин пробовал успокоить ее:

— Вот закончится война, вернетесь к маме, в свое имение и тогда...

Она перебила его жестко, почти зло:

— Нет, они никогда ничего не узнают! Да, да, я для них навсегда умерла, да и для себя тоже. А вы говорите, что жить всегда и всем хочется...

На седьмые сутки Богуслава забежала рано утром и застала Сергея спящим. Села, обхватив руками колени, заговорила нервно, раздражительно:

— Ну и ночь была, Сережа, сумасшедшая, гадкая. Все пьяные, омерзительные. Гибель чувствуют и заливают страх и тоску вином. Пир у выкопанных могил. — Упала устало на солому и жутко захохотала.

— Вальтер вот тебе, Сережа, бери, бей их, гадов, и помни Богуславу...

Она протянула новенький никелированный пистолет. Бакукин присмотрелся к ней в шатком свете свечи. Под глазами густо легли фиолетовые круги, лицо было бледным, усталым и нервным, к тонкому аромату духов, который она всегда приносила с собой, был подмешан дурно-кисловатый запах хмельного перегара. Нахохотавшись, она серьезно попросила:

— Сережа, ударьте меня по лицу, сильно, по-мужски ударьте.

— За что же? Богуслава, ведь я все понимаю.

— Понимаю, понимаю, что вы понимаете? Или вы ничего не видите?

И глаза наполнились слезами. Выплакавшись, она ушла, пообещав наведаться днем. На фруктовом ящике лежали почти новые диагоналевые штаны темно-синего цвета, вельветовая куртка немецкого покроя, кожаная фуражка, какие обычно носят немецкие шоферы и портовые грузчики, добротные хромовые ботинки с рыжими крагами. Бакукин нетерпеливо посматривал на вещи и решил сегодня же сказать Богуславе, что ему пора уходить. Где она раздобыла все это, он ее не спросил: она как-то неохотно рассказывала о своей теперешней жизни, даже зло, и он старался не тревожить ее.

Богуслава пришла очень рано, задолго до рассвета. Но Бакукин уже не спал. Заплывая салом, догорала свеча. Он был одет в немецкую одежду и, сидя на соломе, щелкал вальтером, когда услышал ее торопливые легкие шаги. Он безошибочно узнавал ее по легкой походке и шороху платья. Но сегодня Богуслава была в брюках и блузе. Голова была повязана косынкой узлом вверх, как носят немки.

— Всю ночь бомбили, и гостей не было, — коротко пояснила она. — О, а вы уже в полной форме, и вас не узнать.

— Богусенька, извините меня, но где вы в такое трудное время смогли достать все это? — Он показал на одежду. — Если не секрет, конечно?

Она взглянула удивленно, улыбнулась.

— Не бойтесь, не украла. Есть у нас один старичок, садовник, очень тихий и добрый. Я поговорила с ним. Он посмотрел на меня подозрительно, но ни о чем не спросил. Некоторые гости щедро платят, и у меня были кое-какие сбережения, я их отдала садовнику, и он принес все это.

— Свет не без добрых людей. Теперь я спокоен. В случае, если меня поймают, то хоть в грабеже не обвинят. И вот что, Богуся, мне пора уходить. Сегодня же. Я солдат, и мне надо бить врагов.

— Куда же вы пойдете?

— Буду пробираться к американцам, они рядом.

Она долго молчала, уронив голову, а когда подняла ее, он увидел наливающиеся слезами глаза, полные отчаяния. Бакукин понял, что ей трудно расставаться, что-то недосказанное томило и мучило ее.

— Да, да, конечно, — дрожащим голосом проговорила она, — только не сейчас. Ночью. Хорошо? Я весь день буду с тобой и ночью провожу тебя.

Она впервые назвала его на «ты».

— И ты, Богуся, пойдешь со мной.

Смысл слов, кажется, не сразу дошел до нее. Она долго молчала, тревожно и ласково глядя ему в глаза, ответила быстро, испуганно:

— Нет, нет, что ты, это невозможно.

— Почему?

— Не надо об этом, Сережа. Позднее ты сам поймешь и скажешь мне спасибо за то, что я не пошла.

— Не понимаю.

— Глупенький ты мой, куда я с тобой? Зачем? Подумай.

Она села на солому. Взяла его руки в свои, дрожащие мелкой нервной дрожью. Молчали. Бакукин мучительно думал.

— Вот и простимся скоро, мой беленький «рябчик». Будь спокоен за меня. Теперь мне будет хорошо. Ты помог мне поверить в себя. Сегодня ночью, сидя на подоконнике, я вдруг поверила в то, что никогда, никогда не было никакой Крошки Дитте, а всегда была Богуслава, ясноглазая, чистая, светлая польская панночка. А все остальное — кошмарный сон. Я до конца останусь благодарна тебе за это. Понял ли ты?

— Да.

— Вспоминай меня иногда.

— И все-таки ты пойдешь со мной. Мы проберемся с тобой к американцам, повоюем еще...

— Нет, Сережа. Только вспоминай.

Свеча догорала. Ярко вспыхнув желтым пламенем, погасла. Стало черно и душно. Богуслава прижала его ладони к пылающим щекам, подержала, решительно встала.

— Проводи. Я скоро вернусь. Совру что-нибудь фрау. И свечу принесу. Тогда до вечера вместе.

Он взял ее дрожащие руки в свои и долго и нежно целовал в ладони.

— Сходи. Я буду ждать.

И снова они сидят на соломе, прижавшись затылками к прохладной стенке. Тихо, тихо. Сергей слышит, как тикают часы на руке Богуславы. Они почти не говорят. Они смотрят друг другу в глаза. Время, кажется, остановилось. Но оба знают: скоро вечер, а с ним — разлука. Может быть, вечная. Ведь никто никогда не знает, что будет с ним через день, через час, через минуту.

— Семь суток. Сколько же это минут? — печально говорит Богуслава и долго считает. — Сережа, а ты знаешь, это очень много — десять тысяч минут. Все десять тысяч минут я не была с тобой, но ты со мной был каждую минуту. Все десять тысяч. Веришь ли ты?

— Верю.

— А сколько минут осталось? Мало. Совсем мало. Двести, триста, не больше.

Она задумалась. Глаза ее то вспыхивали, как пламя свечи, то гасли. Заговорила грустно, мечтательно:

— Эта свеча не успеет догореть, а тебя уже не будет со мной. — Она тяжело вздохнула и добавила дрожащим шепотом: — И меня тоже. Странно. Проходил каждое утро под конвоем чужой, неведомый полосатый каторжник с бритой наполовину головой. Мимо. Мимо. Мимо. И вдруг он оказывается таким близким, дорогим, понятным и родным человеком в мире, как мама, как отец или брат. И вдруг отрываешь его от сердца с болью, с мукой. Странно. А всего-то прошло семь суток, десять тысяч минут, а тебе кажется, что вся твоя жизнь вместилась в эти семь суток и никогда ничего не было у тебя до этого, и после этого ничего не будет. Странно. Я никогда не подозревала, что так может быть, что это, по-видимому, случалось со многими, а теперь случилось с Крошкой Дитте, злой, с ледяным сердцем девицей из веселого и пошлого заведения фрау Пругель. Еще девчонкой в гимназии я читала об этом в польских романах. Сердце мое пугливо падало и замирало, сны были сладкими и тревожными, а когда стала старше, то почувствовала, что живу томительным ожиданием чуда. И вот оно пришло. И как? И где? Страшно.

Три года назад, еще дома, в деревне, ворожила мне захожая сербиянка: «И встретишь ты, голубица, на большой шумной дороге ясновельможного пана, сказочно богатого и красавца писаного; и жить тебе с ним в жаркой любви и согласии много лет, до глубокой старости; и много деток у вас будет, и счастья будет много. Богатая ждет тебя доля, красавица, ух какая богатая!» Смешно, правда? И смешно и страшно...

Бакукин слушал и восхищался, и забывал, где они сидят и в какое время. И чтобы как-то отвести Богуславу от ее печальных мыслей, он спросил как бы между прочим:

— Богусенька, какое у нас сегодня число. Я что-то сбился со счета.

— Первое августа, Сережа. У нас в деревне в августе выпадают по ночам обильные росы. Покойная бабушка часто говорила, что это не росы, а слезы земли — земля оплакивает уходящих.

— Интересно говорила твоя бабушка. Расскажи мне на прощание что-нибудь еще о своей деревне.

38
{"b":"230748","o":1}