— Как же называется река?
— Забыл.
— А вы припомните, это очень интересно...
— Нет, не вспомню.
— Я была голой?
— Не совсем.
— Этот сон к несчастью. Мне будет очень, очень плохо. Ну ладно. Вот поешьте, я кое-что принесла, правда, все сухое и холодное.
Пока Сергей ел вареные картофелины и бутерброды с сырам и фруктовым повидлом, Богуслава рассказывала:
— Утром, как всегда, прошли они. Их было десять. Я спросила у однорукой обезьяны: «А где же беленький «рябчик»? Он огрызнулся таким страшным ругательством, что мое окно закрылось само собою. Конвойных было уже не трое, а шестеро. И все мрачные, злые. А мне стало весело. Я хохотала им вслед. Я-то знаю, однорукая горилла, где беленький «рябчик». Ха-ха-ха.
Она засмеялась мило, непринужденно, совсем по-детски.
— Десять, говорите, было? А ведь должно быть одиннадцать. Значит, старик Карл поплатился за меня...
Волнение Бакукина передалось Богуславе. Лицо ее стало печальным, нахмуренным.
— Да, да, того старичка, что шел всегда справа от вас, тоже не было. Это Карл? Он немец?
— Да, это Карл. Ему я обязан жизнью. Если бы я не убежал, меня среди них тоже не было бы. Карл помог мне.
Бакукин рассказал, что произошло у воронки. Она задумалась. Долго молчала. Дотронулась осторожно до его руки, взяла кончики пальцев, крепко пожала их.
— Да, немец и спас русского. Как все сложно в мире. Вы не бойтесь меня. Я никогда вас не предам, даже под пытками. — Она грустно улыбнулась. — Я вижу, душой чувствую, что вы хороший, добрый парень. А вы не из простых людей, нет-нет, простые голодные люди не едят так, как вы. Скажите, что я не права? Если хотите узнать человека, посмотрите, как он ест, и вы узнаете его. У вас мягкое, нежное сердце и широкая душа. Я весь день сегодня думала о вас. Вы разбудили во мне Богуславу, которая давно умерла.
— Как мне звать вас?
— Для вас я Богуслава. Только для вас. Для остальных — Крошка Дитте. Так нарекла меня фрау Пругель. «Как звать тебя, крошка? — спросила она, когда меня привезли сюда с рынка невольниц. — Ты прелестна!» — «Богуслава, — ответила я. — Богуслава». — «Мой бог! — воскликнула она, в ужасе всплеснув руками, — какое варварское, какое кощунственное имя! Богу слава! Боже мой! Какое кощунство! Отныне, крошка, ты будешь Дитте. Крошка Дитте. Запомни».
Она говорила тихо. Слова были похожи на вздохи, исходящие из глубины души. Ее темные, золотисто сверкающие глаза то озарялись мгновенными вспышками, то угасали, и тогда в их глубине тихо светилась щемящая печаль обиженного ребенка.
— Так я стала Крошкой Дитте. Вы не презирайте меня.
— Ну что ты, Богуслава.
— Раньше мне всегда казалось, что все окружающие меня — и в самом деле люди. И только теперь я поняла, как мало их вокруг, как они редки, настоящие люди, и сколько вокруг злых, эгоистичных, подлых, мелочных и просто жалких существ, облекшихся в личину людей. Что-то случилось со мной, Ваня... нет! Сережа, после встречи с вами... Сама не пойму — что, но случилось. Вы пробудили во мне воспоминания...
Пламя свечи колебалось, странно меняя черты ее лица. Вдруг она приблизилась к Бакукину, спросила быстро:
— А вы боитесь смерти?
— Боюсь, — не раздумывая, ответил он.
Она посмотрела недоверчиво, испытующе.
— Неправда. Вы же откапывали бомбы. Я знаю. Вы могли каждую минуту умереть. Когда вы бежали, вас тоже могли убить.
— Когда я бежал, я думал о жизни, а не о смерти, да и бежал-то я потому, что хотел жить, а не умирать.
— Жить, — задумчиво произнесла она, — жить... А как вы думаете, надо бояться смерти, если не хочется жить?
— Жить всем и всегда хочется. Смерть в нашем возрасте просто как-то не мыслится, не представляется, в нашем возрасте она противоестественна и противозаконна. И я не верю тем, кому не хочется жить. Они лгут и себе и другим. Человек приходит на землю только один раз, и, конечно же, ему хочется побыть на ней подольше.
Она взглянула на Бакукина удивленно. Глаза ее погасли. Лицо стало строгим и совсем печальным. Он поспешил успокоить ее:
— Муки, страдания и слезы, Богуслава, — это тоже жизнь. Видеть солнце — это великая радость, великое счастье, особенно в неволе. Пусть даже в грязи и пошлости. Там, в вечном мраке и вечной тишине, ничего этого не будет. А какой будет новая жизнь удивительной, когда окончится война!
— Новая жизнь... — В ее голосе дрожали слезы. — Ваня, нет, Сережа, я засиделась. Меня будут искать. Давайте остригу вас, я прихватила машинку.
Она бережно, как ребенка, остригла Бакукина, долго держала в руках грязные, свалявшиеся волосы.
— Мама всегда говорила: «Мягкие волосы — добрый характер». У вас мама жива?
— Не знаю. Не видел маму четыре года.
Она опять вздохнула. Пламя свечи колыхнулось. На низком грязном потолке причудливо заплясали тени.
— Вы чудная, нежная, у вас такие добрые руки и очень нежные...
Она перебила:
— Была, вероятно, и доброй и нежной. Они убили во мне это. Я зла и жестока. Да, да, зла. Я пойду. Фрау Пругель не любит вольностей, у нее все по секундам. Даже любовь. — Она горько улыбнулась. — Отдыхайте. Я приду. Возможно, даже ночью. Как тут воняет мышами. Очень боюсь мышей...
Он проводил ее до дыры. Помог вскарабкаться. Пока она закрывала отверстие, он видел лоскут дымно-голубого неба. Послеполуденное солнце щедро поливало землю теплом. Постоял, прислушался. В саду беззаботно щебетали птицы. Многозвучно и тревожно гудел вдали большой город.
Прошло шесть бесконечно долгих дней и ночей. Если бы не Богуслава, для Бакукина длилась бы беспросветная ночь. Но девушка приходила ежедневно и просиживала с ним подолгу. «В вашем саду так уютно, так божественно, фрау Пругель, что я позволила себе погулять дольше положенного», — смеялась она, передавая свой разговор с фрау, передразнивая ее. «Гуляйте, милая Крошка Дитте, ничто так не облагораживает и не очищает душу, как сближение с природой, кажется, что ты приобщаешься к божественному и тайному», — строго отвечала фрау. Богуслава, передав этот разговор, грустно смеялась: — Фрау права, я приобщилась к тайному. За эти шесть дней они многое узнали друг о друге. Богуслава часами рассказывала о своей деревне под Краковом, о тиховодной Яе, кишащей раками, о своем детстве. Рассказывая, она преображалась, глаза вдохновенно горели и сыпали золотистые искры. Красивые руки не покоились, как обычно, на коленях, а были в движении.
И Бакукин тоже рассказывал о своем Чулыме, о сибирской тайге, о шишковании, о встрече с медведем, о таежных рассветах. Она смотрела во все глаза, как слушающий сказку ребенок, и вздыхала:
— Ой, Сережа, как это интересно!
Однажды после такого рассказа она вдруг резко перебила его:
— Вы будете иногда вспоминать меня? Это так хорошо, когда кто-то будет вспоминать тебя.
И, не дождавшись ответа, попросила ласково:
— Пожалуйста, вспоминайте иногда.
— Вы очень сентиментальны, Богуслава. Крестьянская девушка...
Она удивленно вскинула глаза.
— Разве я вам это говорила? Нет, Сережа. Я — панна. Из древнейшего рода польских шляхтичей. Мои предки были опорой польского короля, защитниками отечества.
Летом сорок первого я с отличием окончила Краковскую гимназию, училась музыке, любила литературу, особенно поэзию, и очень много читала. Я мечтала о красивой жизни, красивой любви. Строки Адама Мицкевича «Панна плачет и тоскует, он колени ей целует...» приводили меня в восторг...
Ей шел семнадцатый год, когда немцы напали на Россию. Они с матерью уединились в своем родовом имении под Краковом. Отца уже не было в живых. Он погиб в первом бою с немецкими захватчиками еще первого сентября тридцать девятого. Летом сорок второго она поехала в Краков к родной тетке, пани Ядвиге, известной польской актрисе, за лекарством для мамы. На вокзале попала в облаву, схватили, как базарную воровку, и бросили в лагерь. Натерпелась унижений и оскорблений. Потом погрузили в вагоны и привезли в Германию, определили в серый особнячок с колоннами на тихой Гартенштрассе. Что за страшное заведение притаилось в тихом тенистом саду — поняла сразу. В первую же ночь сбежала. На рассвете поймала полиция, вернула к фрау Пругель. Одна старшая товарка, француженка, посочувствовала, дала яд. Но он оказался слабым для ее молодого организма, и ее спасли. Посадили в темную кладовую, на кусок хлеба и кружку воды. Потом поддалась уговорам, примирилась. И вот — именитая польская панночка днем гуляет по роскошному саду, «приобщается к божественному и тайному», а ночью ее покупают у фрау Пругель пьяные офицеры, немощные беззубые старцы и сопливые юнцы...