Вернадский исчез вовремя. 28 ноября Ленин специальным декретом объявил партию кадетов «врагами народа», а ее руководителей предписывалось арестовывать и предавать суду ревтрибуналов.
Глава тринадцатая
«И ЛЮБОВЬ К УКРАИНЕ НАС СВЯЗЫВАЛА»
Полтава как убежище. — Истинный переворот — в нас. — Где искать опоры? — Президент. — Спасение книг. — Лаборатория сахарозаводчиков. — Счастливые недели. — Четвертый апостол. — «Зоологические инстинкты». — Лавина все еще летит
В только что покоренной Москве Владимир Иванович остановился на Зубовском бульваре, 15, у Любощинских и весь день просидел с Анной Егоровной и Марком Марковичем. Эта спрятавшаяся за фасадом улицы настоящая деревенская усадьба (сохранившаяся до сих пор) с деревянным домом постройки 1818 года и большим парком теперь на весь второй петербургский период будет надежной пристанью во время его приездов в Москву. Любощинские всегда ждут его к себе, сохраняя в неприкосновенности «дядиволодин кабинет», большую светлую комнату с камином и окнами в парк. В двух шагах живет Шаховской, занимая квартиру в построенном Любощинскими на своей земле доходном многоэтажном доме, что отгораживает усадьбу от Зубовского бульвара.
Конечно, все разговоры вокруг происходящей на их глазах катастрофы. Магистральной ошибкой считает Вернадский идеализацию и незнание народа, сказавшиеся в политике кадетской демократии.
Дневник 20 ноября: «Разговор с Набоковым (тоже на время исчезнувшим из Питера. — Г. А.). И он переживает душевный кризис. Признает фетиш — всеобщее избирательное право. Фетиш демократии. По характеру образования и недостаточной государственности русского народа считает, что для него лучшим выходом был бы просвещенный абсолютизм. Но это невозможно. Смотрит вперед очень мрачно — развал России и вновь ее воссоздание. Думает, что благодаря политике Ленина — Бронштейна мир может быть заключен, т. к. союзники не выдержат одни немцев; считает, что для нас будет еще хуже, если будет тянуться теперешнее положение. <…>
К сожалению, одновременно с торжеством социальных низов и демоса идет моральное разложение основ его идеологии. Стоило ли бороться для достижения того низменного результата, который показала миру русская демократия?
У всех желание высшего; его нет в этой, как сказал Набоков, языческой революции»1. Действительно, впечатление такое, что и не было тысячелетнего христианства. Над чем же работала все эти века Церковь? «Неизбежное отсюда идейное и моральное крушение социализма. Что поставить на его место? Идеал единой космической организации человечества через государство? Космической цели овладения природой путем развития организации научной работы, научной мысли? Достижение идеала красоты в жизни? Углубление религиозного искания для познания божества и достижения настоящего братства? Усиление духовных стремлений человеческой личности в ущерб тем материальным, какие выставлялись социализмом?»2
Вернадский записывал эти взыскующие вопросы в вагоне поезда, который уносил его на юг. И как раз в тесном контакте с тем народом, который и был предметом хлопот и демократов, и революционеров. Пожалуй, даже слишком тесном.
Остается наблюдать и записывать. Дневник 21 ноября 1917 года: «Еду с солдатами, захватившими первый класс. Мне кажется, кроме меня, не сел никто, и я сел за 20 руб. на запасном пути с целым рядом похождений. В купе набилось около 8 человек, в коридорах сплошная толпа, едут на буферах. Все солдаты почти сплошь. И так едут поезда сплошь. В следующем за нами (через ½ часа) поезде уже драка, сломаны стекла… Кондуктора скрылись. Я еду на верхней полке относительно спокойно. Впечатление от разговоров чрезвычайно тяжелое. Темная Русь и Русь гибнущая — при стремлении к свободе Русь рабская. В разговорах сплошь без нужды всякие срамные выражения. Некоторые (солдат еврей) за каждым словом любимое ужасное русское ругательство матерщиной. И в общем эта привычка — ничего скверного помимо этих аксессуаров не говорили. <…> Разговоры очень интересные, но в общем безотрадные: о наживе — дешево купить, дорого продать. <…> Но наряду с этим, несомненно сознание общерусского несчастья. <…> Один умный солдат, читавший, но не очень грамотный, сделавший еще японскую войну, столяр и токарь из Славянска, ставил вопрос ясно. Сейчас солдатское житье — счастье — это не надолго. Солдат обнаглел, среди него выдвинулись плохие элементы и кончится все благодаря анархии возвратом к прежнему. Виноват Николай II и министры. Должны были уступить первой Думе, которая по составу была недурная. А теперь грозит безработица, будут грабить, а потом резаться из-за награбленного. “Рок ужасный” нам приходится переживать. Другой солдат говорил, что Россия стала, как Сербия, слабая. <…> Очень тяжелая атмосфера самосудов: все за них, хотя все рассказывают многочисленные случаи убийств невинных. Но другого средства против воровства и разбоев не знают. Очень характерно, что о социализме и т. п. не говорят. <…> О религии и о чем-то высоком нет разговоров, и после церквей произносят сейчас же обычные похабные присказки»3.
Как натуралист он не стоит «страшно далеко от народа», скорее даже ближе многих, вращаясь в среде горных инженеров, техников, мастеровых, в самой гуще практических людей. Да и крестьянство — народ в традиционном понимании — для него не terra incognita. Расстояние от университетской аудитории до деревенской избы в тысячу раз короче, чем обратное. Вопрос о знании жизни решается тем, кто кого изучает: ученые мужика или мужики ученого. Попав в научное собрание, мужик вообще ничего не поймет. Для него все эти непонятно разговаривающие люди, как и для Льва Толстого, занимаются баловством и сидят на шее у народа. А вот ученый всегда способен понять не только широкие социальные процессы, но он изучает и то, что происходит в душе отдельного представителя народа.
Лучший ученик Бекетова Краснов — инициатор отечествоведения и родиноведения в студенческом научно-литературном обществе — тоже не спешил возводить любовь к народу в лозунг, как многие из ближайшего политического окружения Вернадского. «Я порядком поездил по России, я больше твоего вращался в народной массе, как русской, так инородческой и европейской, — писал он Владимиру Ивановичу. — Я слишком твердо убежден, что только при известном культурном, а главное, индивидуальном развитии и самосознании возможно достижение тех идеалов, о которых мечтают социалисты. А слепая варварская орда, как ни пересаживай, как ни перетасовывай ее условия жизни и представителей, останется все тем же самым дилювиальным (времен потопа. — Г. А.) или еще более примитивным царством невежества, эксплуатации и грубости, в которых погрязли наши соотечественники. <…> [Надо], чтобы стихия эта управлялась теми, которые ее любят и которые знают ее и понимают, что ей хорошо. <…> Любовь без знания любимого предмета есть лишь зло»4. Стоит эту стихию предоставить самой себе, как ее сразу оседлают те, кто будет играть на слабостях и страстях народа как массы.
Метко, но, может быть, излишне резко судил друг молодости Вернадского. Начиная с поезда на Нижний Новгород, где он по дороге в докучаевскую экспедицию прилежно расспрашивал попутчиков о ценах и условиях найма на работу, Вернадский порядочно общался с низами и не считал, что жизнь их целиком определяется невежеством и непосредственными интересами. Самые приземленные инстинкты прикрыты и исходят из фантастических представлений, из иллюзий, мифов и идейных оправданий, которые складываются в народной среде, и чтобы их преодолеть, надо начинать с изменения сознания.
И вот он вновь видит дымящих самокрутками солдат-дезертиров, бросивших фронт и спешащих к себе в деревню в надежде принять участие в грабеже и развале «буржуазно-помещичьего» порядка. Он смотрит на «народ» новыми глазами и спрашивает себя: что означает новый взрыв варварства, не остановится ли рост науки и образования, который он наблюдал и в котором участвовал 30 лет? Где остановится лавина? Да, многое нужно осмыслить. А времени теперь для размышлений хватает. Из Москвы он направляется в Полтаву, оттуда — в Шишаки.