А вот и Михал Прот. Он входит в гардероб, и там сразу начинается суматоха. Ведь он не один. Вместе с ним пришла на обед вся семья: Мариола, Анджей и Агнешка. Работа Мариолы не позволяет ей отдавать много времени домашнему хозяйству, а хозяйство не маленькое: попробуй-ка накорми каждый день четырех человек. Анджей держит за руку Агнешку, которая строит кокетливые рожицы перед зеркалом. Он что-то говорит сестре, сердито хмуря широкие темные брови. Он в этот момент удивительно похож на отца. Агнешка поднимает на него робкий взгляд огромных синих глаз и послушно топает за братом по ступенькам вниз, где в полуподвале разместились два маленьких зала столовой. Анджей явно выполняет обещание, данное Хмуре… Уже снизу доносится до меня громкий, беззаботный смех Михала Прота.
Вот, кажется, и все мои знакомые из Джежмоли, которых я могу увидеть здесь, которым надо здесь бывать — хотя бы время от времени.
Я внимательно осматриваю оба зала, тут большей частью постоянные посетители. В одном углу компания детских писательниц обсуждает какие-то свои проблемы. Кто-то однажды сказал про этих дам: «писательные женщины». Именно так и должны выглядеть писательницы, воспитывающие молодое поколение: они держатся достойно, сдержанно, одеты с солидной элегантностью, старательно причесаны, выхолены. Не то что переводчица, которая сидит недалеко от них и выглядит так, будто в жизни не была у парикмахера. Рассеянная, близорукая, с вечно перекошенной юбкой и перекрученными чулками на худых ногах… В другом углу идет традиционная шахматная баталия. Сражаются старый известный художник и худой брюнет, поэт-цыганолог. Над ними склоняется фигура одного из важных общественных деятелей Союза писателей, записного оратора и страстного спорщика. Кто-то сделал неправильный ход. За эту ошибку ему грозит шах и мат. Оратор багровеет, хотя он всего лишь болельщик. Еще мгновение — и он вырвет фигуру из пальцев игрока! Опомнившись, он тяжко вздыхает, безнадежно машет рукой и отправляется по своим серьезным делам.
Есть в этом зале и еще кое-кто, плохо разыгравший свою партию. В углу, напротив меня, сидит одинокий человек. Со скучающим лицом он попыхивает трубкой и попивает кофе. Это, однако, не значит, что Павел Бодзячек не замечает того, что происходит вокруг него. Его взгляд то и дело останавливается на столиках в центре, которые оккупировала бойкая, болтливая молодежь. Она бесцеремонна, нахальна, жестока и жаждет славы и радостей жизни, она прожорлива, как молодая саранча, она не признает авторитетов и презирает компромиссы. Есть среди них истинные таланты, есть однодневки, прикрывающие затейливой писаниной духовную и интеллектуальную пустоту. Есть те, что не выдержат, и те, что пройдут через все испытания. Те, что опубликовав пару стихотворений, пишут в анкетах: «профессия — писатель», и те, что не брезгуют никакой работой, лишь бы иметь возможность еще и писать. Нигилисты и лирики. Энтузиасты и хладнокровные циники. Разные, разные, но все они молоды, ужасно молоды, и их так много. Это зрелище, должно быть, угнетает Павла Бодзячека, который тоже когда-то был молод и полон надежд, а сегодня он — почти ничто, потому что он — писатель, о котором все забыли. Миновали дни его могущества, он пострадал от того же оружия, которым когда-то сам разил своих врагов: от молчания. Как бы ему хотелось, чтобы молодые с любопытством поглядывали в сторону его столика, жадно прислушивались к каждому его слову — критическому или одобряющему. Как бы ему хотелось, чтобы время от времени кто-нибудь из них, отделившись от ровесников, робко подходил к его столику и присаживался на минуту, чтобы услышать, что думает великий Павел Бодзячек о последней дискуссионной статье в «Культуре». Но им не интересен Бодзячек. Им не важно, что он думает и, вообще, думает ли он. Они даже не знают его фамилии…
Павел Бодзячек отворачивается от молодежи и смотрит в другую сторону, более безопасную. Он ощупывает взглядом зал и останавливается то у столика с людьми из «Культуры», то «Литературы», потом цепляется за «Творчество», задерживается рядом с компанией из «Поэзии» или «Литературного ежемесячника»… Однако нигде он не находит для себя безопасной и радушной пристани. Все крутятся в своих маленьких замкнутых хороводах, как ощетинившиеся гусеницы дубовки, о которых так интересно рассказал Хмуре старый профессор.
А ведь чуть-чуть было не удалось Павлу Бодзячеку залучить себе компаньона на этот вечер, чтобы сообща повздыхать о «трудной ситуации в литературе и безнадежной — в кино». В кафе быстрым шагом влетел Ромуальд Дудко. Оглянулся, ища свободное место и кого-то, с кем договорился здесь встретиться. Павёл Бодзячек уже приподнялся со стула, уже приглашает жестом журналиста за свой столик. Но Дудко улыбается мимолетно и отвечает ему издалека взмахом руки — полуизвиняющимся, полуотрицательным, а в сущности оскорбительным. Что за корысть для Дудко — афишировать свое знакомство с таким человеком, как Бодзячек? Бодзячек проиграл свою партию и опускается все ниже, а Дудко все еще держится на поверхности — как говорят, такое не тонет. С широко раскрытыми объятиями направляется он сначала к киношникам, потом низко кланяется дамам-писательницам, а потом, вроде бы случайно, подсаживается к молодежи. Дудко прекрасно знает, куда и откуда ветер дует, у кого в руках ключ от будущего и с кем лучше всего брататься в такой ситуации. Сегодня он — лучший друг молодежи, советчик и «свой парень».
Лицо Бодзячека становится серым. Не опуская протянутой руки, он меняет характер жеста. Он вовсе не приглашал Дудко за свой столик. Он всего лишь призывал пани Стаею, чтобы заплатить за кофе, ему пора домой.
Он идет к выходу, прямой, надменный, ни на кого не глядя, с выражением горькой задумчивости на благородном лице.
Кто там еще оставался в Джежмоли? Ах, да, Катажина. Я вспомнила о ней, взглянув на Трокевича. Его солнце светит ясно, а солнце Славомира Барса закатилось. Трокевич, правда, не купил Джежмоли, ему стиль не подходит. Зато он унаследовал Катажину. Говорят, она очень довольна своим новым хозяином. Она привыкла к творческим людям, ее не пугают капризы и причуды гения. Тем более что Трокевич ведет холостяцкий образ жизни, он разошелся с женой. Катажина поставила лишь одно условие никаких кошек. И чтобы предотвратить всякие неприятные сюрпризы, добыла где-то пса, не то легавую, не то овчарку. И, говорят, совершенно счастлива.
Виллу в Джежмоли купил некий представитель частной инициативы, производящий пластмассовые амулеты — скелетики, которые трясут костями, если потянуть за веревочку, мордочки чертей, которые высовывают красные язычки, стоит только сжать их пальцами. Новый хозяин выбросил все негритянские, индейские и мексиканские экспонаты, а коллекцию бабочек подарил школе, которая носит имя заслуженного политического деятеля. Он устроил себе дом в старопольском стиле, на стенах — старинные гобелены и кривые сабли, тканые крестьянские пояса, рыцарские щиты с образами божьей матери. У него грандиозная коллекция медной посуды. «Тоже красиво» — как говорят пастухи в Татрах.
Я разглядываю писательское кафе из своего уголка, словно из маленького отдаленного окопа. И думаю: вот с несколькими из них случилась когда-то история, в тайну которой я проникла благодаря капитану Хмуре. Но разве это было какое-то необычное, исключительное происшествие? Разве не знаю я других несчастливых островов, где жить страшно и душно, где один роет яму для другого, где бродят Иоланты, осознающие безнадежность своего положения — и не всегда в этом виноватые… Такая история могла произойти и в какой-нибудь театральной компании, и в литературных кругах, среди музыкантов или ученых. Всюду есть хороводы ядовитых гусениц, и беда тому, кого замкнут они в своем кругу.
Но надо же верить во что-то, как сказал Хмура, вычеркивая Анджея Прота из списка подозреваемых. Во что бы мне тут поверить?
Кафе пустеет. Те, что выпили свой кофе и устроили все свои дела, уходят, толпятся в гардеробе, толкутся вокруг единственного телефона-автомата. Те, что обедали в столовой, приходят выпить кофе или чай.