Мы много говорим о перевоспитании, соглашаемся, что необходимо на какое-то время изолировать личность от той среды, которая так искалечила и опустошила душу, исказила мировоззрение. Эта мертвая для общества клетка, как известно, заражает все вокруг себя, становится причиной дальнейшего распада. И мы пытаемся эту мертвую клетку оживить. Реанимировать человека как члена общества. Это не всегда удается, результаты неудач я не раз встречал в своей следовательской практике. Однако пытаться надо. И мы пытаемся. Для этого нужны, в частности, исправительные колонии. Я признаю необходимость их существования, и все-таки колонии эти всегда производят на меня угнетающее, тяжелое впечатление. Это какая-то свалка юности. Выгребная яма утерянных иллюзий и надежд. Зеркало педагогических крушений. Каждый мальчишка здесь — и в любом подобном заведении — это одно из сражений, проигранных нами, взрослыми людьми.
На главной аллее парка шелестели под ногами первые опавшие листья, начиналось разноцветье осени, а день выдался солнечный, парк был прекрасен в буйстве красок, золотом теплом сиянии и тишине. Мальчишки, возвращающиеся с какой-то работы с граблями и лопатами, беззаботно пели и насвистывали. Группа ребят играла в волейбол на спортивной площадке. Светлые и темные головы выглядывали из окон старинного особняка, в котором, видимо, когда-то жил помещик. Ну да. Но у железных ворот — будка охранника, на заборе — терновый венец колючей проволоки и осколки стекол. Некоторые окна забраны решеткой. Как, должно быть, грубо перечеркивает эта проволока ясное синее небо, солнечную патину на увядающей зелени и всю прелесть пейзажа — если смотреть изнутри дома. А у мальчишек, проходящих мимо, глаза были равнодушные, и я не уверен, что они были склонны восхищаться красотой засыпающей природы. Кто-то выругался, двое спорили, что будет на обед: опять овсянка или гороховый суп. Третий заявил, что ему плевать и на то, и на другое.
У Анджея Прота здесь хорошая репутация — так говорит директор колонии и куратор группы. Он дисциплинирован, по сравнению с другими даже вежлив. Его речь и манеры свидетельствуют о том, что он вырос в культурной среде. Иногда кажется, что он презирает остальных парней. Это могло бы стать причиной конфликтов, если бы не какой-то особый дар подчинять себе ровесников, которым обладает этот мальчишка. Он предводительствует всей оравой, а они послушно исполняют его приказания. Может, дело еще и в том, что он сидит за убийство. Такой факт в биографии вызывает уважение среди тех, кто попался на мелком воровстве или уличной драке.
Анджей ходит со мной по парку, мы садимся на скамейку в тихом уголке. Приятелям он сказал, что я родственник и приехал в связи со смертью его матери. Так лучше, удобнее. Пусть не болтают потом лишнего. Я предупредил Анджея, что у меня с собой магнитофон, пусть знает, что игра идет в открытую. Нажимаю кнопку. Слышен шелест пленки.
Сначала он издевается надо мной. Пользуется исключительно воровским жаргоном. Так и сыплются престранные словечки, уродцы речи, подкидыши нашего польского языка. Я отвечаю ему тем же, пусть не думает, что растерялся и не умею как следует ответить на этом языке. А потом говорю:
— Ну вот, сынок, поговорили мы с тобой по-французски, давай теперь поговорим как люди. Ты ведь уже не маленький, а мне надо узнать, кто убил твою мать, и дело это серьезное.
Анджей понял, что со мной этот фокус не пройдет. Я знаю, что у него нет особых причин любить органы, которые я представляю, так пусть хоть уважает. Парень присмирел, кивнул головой в знак согласия, но я все время чувствую, как он сжимается внутри, как напряжен, словно готовится к прыжку.
Он похож на отца. Почти ничего от Иоланты, разве что манера склонять голову набок и печально улыбаться уголками губ. Как Иоланта на фотографии, подаренной мужу на пятнадцатую годовщину свадьбы.
— Пан капитан, вы знаете, что я был в Джежмоли пятого сентября, именно в тот вечер? — спрашивает он бесстрастно, словно речь идет о совершенно постороннем человеке, а не о нем самом.
— Естественно, знаю, — отвечаю я в том же тоне, — ты же удрал из колонии и за это попал в карцер.
— Свинья наш директор, — замечает он с добродушным презрением, — я же сам вернулся. Им даже искать меня не пришлось.
— Но ты не признался, где ты был и зачем убежал.
— Еще чего. Не их собачье дело.
— Ладно, не будем об этом. Но видишь ли, это мое дело. Надеюсь, ты понимаешь.
— Вы догадались, что я был там, у этих зануд Барсов, или у вас есть какие-то доказательства? Следы я там оставил или мать кому-то проболталась?
— Нет, — честно отвечаю я. — Следов ты не оставил. И мать никому не сказала. Так что доказательств нет. Но я вычислил. В тот день тебя не было в колонии. А Бодзячек, ты его, наверное, знаешь, сказал, что видел твою мать с кем-то на террасе, но было уже темно, так что он не знает, с кем она стояла. Какая-то тень, как он выразился. Тень, которая потом исчезла в саду. Но прежде, чем тень исчезла, твоя мать нежно ее обнимала. Вот я и подумал: в том обществе, что собралось в тот вечер в Джежмоли, не было никого, кому Иоланта Кордес хотела бы броситься на шею. Да никто и не выходил из дому и не исчезал в темноте. Так что это мог быть только ты. Но если ты мне ничего не скажешь, я и дальше ничего не буду знать.
Я заметил, что он слушает с интересом. Такие, как он, не любят, когда им лгут. Но я говорил правду и этим завоевал его доверие. Он задумался надолго, а я не мешал ему и не торопил его. Он взял сухую веточку, валявшуюся под скамейкой, оборвал листья и стал чертить на песке у своих ног. Полукруглая борозда появилась вокруг его старых кедов. Он словно бы пытался очертить круг, в который никто не имеет права войти. В борозду свалился муравей, тащивший сухое крылышко какого-то жучка. Анджей поднял ветку и подождал, пока муравей перевалится через „окоп“ вместе со своей ношей, и ветка снова монотонно зачертила по песку. А муравей пополз дальше. Я поглядывал на Анджея, на его руки, огрубевшие от физического труда. Он улыбнулся. Не знаю, мне или муравью — за то, что тот такой работящий и упрямый.
Он поднял на меня глаза, очень синие, с черными ресницами. Хотелось подумать: не может быть, чтобы этот ребенок кого-то убил. Но я знал, что это возможно. Мысль погасла, не успев возникнуть.
— А вы хотите знать, пан капитан? — спросил он серьезно, без тени насмешки. Он давал мне понять, что серьезно и по-деловому относится к нашему разговору.
— Конечно. Для меня это очень важно. Это моя работа: знать.
— Я бы всю жизнь молчал, как могила, но раз уж дело касается моей матери… И отца. Чтобы его в это дело не впутали.
Он снова замолчал, но я не торопил его. Я считал, что все идет как надо. И был прав. Он глубоко вздохнул, как пловец перед прыжком в воду, и начал совершенно спокойно:
— Между предками давно уже дела шли неважно. Я пока был маленький, не понимал этого, а как стал соображать, то и увидел, что они друг друга терпеть не могут. Я бывал дома у моих друзей, там все было не так. А у нас — мать или ругалась все время, или молчала целыми днями. И с работой у нее как-то там не получалось, дома вечный хаос. Сколько раз я шел в школу голодным. На домработницу или денег не было, или попадались такие, что лучше и не вспоминать. Все они мать ни во что не ставили. К отцу, конечно, подлизывались, глазки строили, как же, знаменитый актер, но мать им и слова не смела сказать… Это я у них научился относиться к ней с пренебрежением, и из-за этого начались наши ссоры. Она говорила, что во всем виноват отец и что из-за него я ее не слушаюсь. А мне просто надоели их вечные склоки и скандалы. Отец орал на мать из-за дырявых носков и хвастался, какие за ним девицы бегают, и что каждая была бы счастлива выйти за него замуж. А мать жаловалась, что она загубила свой талант, что домашнее хозяйство отнимает у нее все силы и вдохновение. Отец из-за этого злился, он любит, чтобы все вокруг него прыгали и восхищались им, поэтому он, чтобы еще больнее насолить матери, говорил, что никакого таланта и не было, и никогда ничего не выйдет из ее писанины, лучше бы суп варить научилась.