По лицу Милдред Скотт пробежала тень, выдававшая некоторое волнение, но затем на лице появилась ничего не выражающая вежливая улыбка, которой она обычно прикрывала свое смущение.
— Ты похудел, Карл, но это тебе идет.
— А что мне сказать?..
— Много воды утекло за эти два года. Неудивительно, что ты в растерянности.
— Не надо так говорить, Милдред.
— Ладно, не буду. Но что я должна делать, по-твоему? Броситься тебе на шею за то, что ты осчастливил меня своим посещением? Уж не заразился ли ты сам болезнью, которую, по твоим словам, ненавидишь?
Она повернулась и села. В этот миг он снова почувствовал, как сильно пахнут розы. Во всех углах гостиной стояли большие вазы с цветами.
— Я же написал тебе, Милдред. И все объяснил.
— И ты думаешь, объяснениями можно залечить всякую боль? Стоит все объяснить — и слепой прозреет, хромой начнет ходить, а горбатый выпрямится?.. Пожалуйста, не вынуждай меня говорить то, чего я не хочу. Я поймала тебя на слове. Мы договорились, что будем честны друг перед другом и признаемся, когда у кого-нибудь не хватит сил. Ты написал — и я поймала тебя на слове. Ты сам выбрал разрыв. Вот в чем вся суть. А объяснения не имеют никакого значения — в конце концов это лишь способ подкрепить и оправдать принятые решения. Ты решил не возвращаться — и я примирилась с этим. А теперь…
Он перебил ее со спокойной небрежной уверенностью, знакомой ей с давних пор:
— Я сам не знаю, чего добиваюсь.
Женщина молчала. Гнев и негодование в ее сердце иссякли, их место заняло спокойствие, которое постепенно передавалось мужчине. «И это человек, — оказала она себе хладнокровно, — ради которого я пожертвовала всем, за исключением своей работы. Так мне хотелось, особенно вначале, насладиться жизнью и молодостью, ощутить свою связь с одушевленным ферментом, составляющим основу естества. Я знаю этого человека. Я отдала ему все, что у меня есть, все свое существо, и поэтому я хорошо его знаю и понимаю, что главное для него — поставить перед собой определенную цель».
— Ты понимаешь, что я хочу сказать, Милдред? — спросил он.
— Пытаюсь.
— Тогда ты должна понять и то, почему я написал тебе письмо и почему я опять здесь.
— А если я не захочу понять?
Он пожал плечами и отошел от нее в сторону.
— В таком случае у меня один выход: уступить.
— Уступить?
— Да. Тем, кто сеет ненависть и страх.
«А ведь когда-то я опиралась на этого человека, черпала в его любви силу, утешение, уверенность, — думала женщина. — Как давно это было!.. А теперь?»
— Ты ужинал, Карл?
— Я сыт.
Она встала и вышла из комнаты. Вернувшись, она взяла два бокала и налила в них вина.
— Можно тебя поцеловать? — спросил он, подойдя к ней.
Она протянула ему обе руки. Он пожал их, потом обнял ее и жадно привлек к груди. И только тогда поцеловал — нежно, как ребенок, молящий о прощении. Она взяла его за руку и вывела на небольшую веранду. Оттуда они видели полосу ночного неба и краешек Млечного Пути. Немного погодя старуха-гриква, Лена, принесла им холодного цыпленка.
— Спасибо, Лена, — оказала Милдред Скотт. — А теперь иди спать. — Она вспомнила, как часто говорила эти слова в присутствии Карла; это, кажется, было тысячи раз.
Карл Ван Ас быстро посмотрел на старуху — и для всех троих прошлое, настоящее и будущее слились в один неподвижный момент, момент, когда свершался какой-то нескончаемый ритуал.
Старуха-гриква приняла этот миг с той же невозмутимостью, с какой принимала бога и мапию, смерть и привидения, чудеса, говорящие деревья и плачущие скалы — ибо кто может начертать границу и молвить: «Это жизнь, а это не жизнь»?
Ван Ас был счастлив: он как будто погрузился в очистительный океан невыразимого облегчения и душевного покоя.
И только в душе Милдред Скотт зрел смутный, тревожный протест: казалось, кто-то разрывал невидимые тенета, грозившие связать ее по рукам и ногам и умертвить безболезненной смертью.
— Спокойной ночи, мистер Карл, мисс Милли, — сказала старуха.
Милдред уговорила его поесть. После ужина наступило долгое молчание. Затем он начал рассказывать ей о последней поездке за границу, об ужасающей изоляции, в которой очутилась их страна, и о своем глубоком унынии. Голос его изменился: в нем появились задумчивые, мечтательные нотки — и самоуверенность. Каждый раз, когда он останавливался, она спешила задать ему какой-нибудь вопрос, и он продолжал свой рассказ. Откровенность, которую он мог позволить себе только с этой женщиной, помогала ему избавиться от тоски и смятения, скопившихся в его душе. Он поведал ей о последнем задании, которое ему поручено, о поисках Нкоси-Дубе; ей-то он, само собой разумеется, мог сообщить, кто такой Ричард Дубе, и признаться, что он скрыл эту тайну от своих начальников. Когда он упомянул о телефонном разговоре, состоявшемся незадолго до их встречи, в его голосе прозвучало самодовольство преуспевающего молодого человека. Но он тут же переменил тон. «Наконец-то», — подумала она.
На лице его замерцала странно заискивающая, мальчишеская улыбка.
— Я, кажется, начинаю рисоваться.
— Да. Но какое это имеет значение?
— Огромное. Ты единственный человек, перед которым мне хочется порисоваться; я хочу, чтобы ты гордилась мной, и дорожу лишь твоим мнением. Мысль о тебе придает важность всему, что я делаю.
— Тебе нужно мое одобрение?
— Да. Но дело не только в этом. Не будь я влиятельным человеком, нам было бы труднее встречаться.
— Ты сам знаешь, что это лишь хитроумный софизм, — сказала она мягко. — Ты так и не научился ловить себя на самообмане и суемудрии.
— Разве я не пользуюсь относительной свободой, не могу приезжать к тебе почти всегда, когда мне захочется?
— Дело совсем не в этом.
— И все-таки это важно.
— Может быть.
— Может быть? В чем же тогда дело? Объясни мне, пожалуйста.
— Ты сам знаешь, Карл. И только поддаешься…
— Самообольщению, — насмешливо довершил он.
— Ты говоришь в шутку, но это сущая правда. Ведь ты ищешь моего одобрения задним числом.
— Ты права, но все не так просто, как тебе представляется. — Он задумался, а затем, тщательно подбирая слова, продолжал: — Ты не можешь жить одна. Многие пытались жить в одиночестве, но это была лишь иллюзия. Человек не создан для одиночества. Он прочно связан со своим народом, с его историей и культурой, с его ценностями… Поэтому каждый из нас, нередко сам того не сознавая, трудится ради одобрения своего народа. Может быть, я чрезмерно упрощаю, но ты понимаешь, что я имею в виду.
— Да, понимаю: теперь ты рассуждаешь логически.
— И когда человек считает, что его народ свернул с правильного пути, он оказывается в затруднительном положении. Если ты наделен мужеством Яна Хофмейра, ты встаешь и высказываешь все, что у тебя на уме, а затем живешь и умираешь с тягостным сознанием, что ты отвергнут родным народом. Но не все мы вылеплены из такого теста. Есть люди, которые не могут поднять это бремя и даже не пытаются встать. Но они понимают и чувствуют…
— И терзают других, — тихо вставила она.
— Да, и терзают других.
— И поэтому нуждаются в утешении.
— Да, ты бесспорно права. Но неужели ты думаешь, что меня привела к тебе лишь потребность в утешении? Почему же тогда я не женился, несмотря на то, что у меня было столько возможностей? Что ж, это верно, терзая других, мы нуждаемся в утешении.
— О боже! — чуть слышно выговорила Милдред Скотт. Но через мгновение она добавила: — Ведь это уравнивает нас, не правда ли, Карл?
— Я только защищаюсь от нападок.
— Ты не хочешь допустить, будто ты нуждаешься в утешении?
— В утешении, в котором есть что-то зазорное. Разве не естественно, что мужчина обращается за утешением к любимой?
— Естественно. Мне только не нравится, когда любовь навьючивают тяжким грузом объяснений и доводов. Это нечто субъективное, эмоциональное, алогичное. Вопрос стоит так, Карл: почему ты не приезжал два года — я не хочу вспоминать о твоем письме — и почему ты сейчас здесь?