С тех пор Ван не выступал на храмовых праздниках и ярмарках, и никто больше не воспевал Ша Цзылуна. Наоборот, говорили, что Ша Цзылун смалодушничал и не решился сразиться со стариком; а тот старик — о! — он может ударом кулака быка повалить! Ему проиграл не только Ван Победитель, сам Ша Цзылун не смог ему противостоять!
Между тем Ван не раз навещал старого Суня, а Ша Цзылун молчал, будто это его не касалось. И постепенно «Ша Цзылун с волшебным копьем» был всеми забыт.
По ночам, когда все расходятся, Ша запирает дверь и начинает перебирать свои пики, затем, прислонившись к ним, задумчиво смотрит на звездное небо. Он вспоминает былое величие… Вздыхает, ласково гладит рукой свои копья, их холодные гладкие древка и с усмешкой повторяет:
— Не научу! Никого не научу!
Перевод А. Файнгара
СТАРЫЙ ВОЛ, РАЗБИТАЯ ПОВОЗКА
Эссе
Главы из книги
От переводчика
В самом начале книги Лао Шэ вспоминает популярнейшую китайскую легенду. Жил когда-то молодой Пастух; однажды его выгнали из дома, разрешив взять с собой лишь старого вола и разбитую повозку. Но оказалось, что вол умеет говорить человеческим голосом, и он помог Пастуху взять в жены небесную фею Ткачиху. Когда вола не стало, Ткачиха сбежала в свои чертоги, но Пастух так горевал, что боги разрешили ему раз в году — в седьмой день седьмого месяца по лунному календарю видеться с женой. Для этого сороки устраивают мост через Небесную реку Млечный Путь.
Писатель уверяет, что название книги лишь случайно связано с этой легендой. Но разве так уж неправдоподобно предположение, что, сравнивая себя со «старым волом», 36-летний Лао Шэ хочет сказать, что и он может дать хороший совет, что и в его, тогда еще не очень длительном, опыте есть нечто достойное внимания? Сам он рассматривает свой опыт критически, иногда излишне строго, иногда с долей иронии, но в целом ведет серьезный откровенный разговор об отношении писателя к своей работе, к самому себе и к окружающему миру. Не со всем написанным обязательно соглашаться — позже сам Лао Шэ о многом говорил иначе, — но читать эти очерки, имеющие немалое историко-литературное значение, интересно и поучительно.
Книга состоит в оригинале из 14 небольших глав. Для перевода отобраны те из них, которые либо связаны с помещенными в настоящем издании произведениями, либо более полно раскрывают идейные и творческие позиции писателя в начале 30-х годов.
В. Сорокин
1. Как я писал «Философию Чжана»
Только что миновал седьмой день седьмого лунного месяца, когда по обычаю вновь в несчетный раз прозвучала легенда, в которой фигурируют старый вол и разбитая повозка. Мальчишки и девчонки слушали ее со слипающимися глазами и частенько, не дослушав до конца, улетали во сне на берег Небесной реки. А на следующий вечер они снова, с не меньшим удовольствием внимали словам предания. Разумеется, я — этот старый вол с разбитой повозкой — не имею никакого отношения к «Встрече на Небесной реке», название же для книги взято мной лишь из-за случайного совпадения во времени. Я даже не обижусь, если меня упрекнут в желании «примазаться к чужой славе». Наверное, самым подходящим заглавием было бы что-нибудь вроде «Творческого опыта» или «Десяти бесед о творчестве»: ведь я действительно хочу говорить об опыте, накопленном мной за годы литературной деятельности, и опубликовал я ровно десять книг. Что ж, заглавия неплохие, но в сравнении со «Старым волом, разбитой повозкой» им: чуть-чуть недостает поэтичности. К тому же, произнося такие слова, как «творчество» или «опыт», человек часто напоминает «раздутого вола» [118], так что пусть уж лучше будет «старый вол»: излишняя скромность не нужна, но и хвастовство к достоинствам не отнесешь. Итак, мы остаемся со старым волом и разбитой повозкой.
До того как я написал «Философию Чжана», у меня не было ни предназначенных для печати произведений — школьные сочинения и стихотворные упражнения, конечно, не в счет, — ни писательских амбиций. Правда, в Нанькайском школьном журнале я опубликовал один рассказец, но сделал это лишь для того, чтобы заполнить оставшееся место. При этом я не испытал даже гордости от сознания, что могу сочинять не хуже любого другого преподавателя родной речи. Литературу я любил всегда — иначе не стал бы преподавать ее, но, если говорить по совести, преподаванием я занимался только ради заработка. Это занятие было для меня вынужденным (как участие в навязанном противником бою) и временным, случайно подвернувшимся под руку, а амбиции мои были направлены в сферу дел государственных. В ту пору я был уверен, что у меня есть к этому способности и что при удачном стечении обстоятельств я вполне могу стать премьер-министром или кем-нибудь в этом роде. Литературу же я любил так, как любят котят или щенков, — не придавая этому чувству большого значения и не собираясь стать специалистом-ветеринаром. Продолжай я работать преподавателем родной речи, возможно, меня через пару лет выставили бы из школы. Само по себе это вряд ли особенно огорчило бы меня, но, если в тот момент место премьер-министра оказалось бы как на грех занятым, мне наверняка пришлось бы испытать кое-какие жизненные неудобства. Одним словом, до того как мне пошел двадцать седьмой год, я и во сне не мечтал о том, чтобы писать ради публикации. Заодно признаюсь, что до сих пор не смирился до конца со званием «писатель» и по-прежнему подумываю о карьере, хотя теперь уже согласен побыть некоторое время просто министром.
На двадцать седьмом году жизни я выехал за границу. Чтобы лучше усвоить английский, я читал романы, но все еще не помышлял писать сам. Новизна впечатлений от пребывания в чужих краях постепенно притуплялась: спустя полгода я начал ощущать одиночество и все чаще думал о доме. В родном доме я не жил с тринадцати лет, так что в понятие «дом» я включал все, что знал о родной стране. Воспоминания о пережитом — конечно, те из них, что были окрашены в самые яркие цвета, — словно картины, возникали в моей душе, и часто, держа в руках книгу, я забывал о ней и предавался думам о прошлых днях. Картины, запечатленные в романах, перемежались с картинами, всплывавшими в моих воспоминаниях, — так почему бы не попробовать и их запечатлеть в книге? Мне захотелось взяться за перо.
Но ведь художник, прежде чем взяться за кисть, делает предварительные эскизы. С чего начать? В ту пору я еще не знал, что на свете существуют самоучители для пишущих романы и прочие пособия этого рода. Я был знаком с китайской классической прозой — новеллами танской эпохи [119], «Неофициальной историей конфуцианцев» [120] и т. д., но иностранных романов прочел немного. К тому же чтение было бессистемным: то попадался шедевр признанного мастера, то россказни о любви принца к официантке, Но поскольку иностранные книги были прочитаны позднее, они взяли верх над отечественными, и я не захотел возвращаться к форме китайского традиционного романа. Знания же мои в мировой литературе были ограниченными, так что я не мог решить, кого же взять за образец. Ладно, подумал я, буду писать как бог на душу положит, и неважно, если получится ни то ни се — ведь все равно для печати это не предназначалось. К тому же как раз незадолго до того я прочел такие свободные по композиции книги, как «Николас Никльби» и «Записки Пиквикского клуба»; это придало мне храбрости: значит, можно писать, не заботясь ни о каких правилах. Так возникла форма романа «Философия Чжана», при мысли о котором я до сих пор краснею.
Итак, форма была определена, что же до содержания, то я писал обо всех людях и событиях, которые приходили на ум, не пытаясь как-то сгруппировать их. Я походил на человека, впервые приобретшего фотокамеру и снимающего все, что попадется под руку, не думая ни об экспозиции, ни о выборе кадра. Стоило более или менее яркой фигуре или событию всплыть в моей памяти, как я хватался за них; не успев расставить все по местам, охотился за следующими… Персонажи теснили друг друга, эпизоды налезали один на другой — я не успевал перевести дух. Если бы я писал сейчас, втиснутого в первый роман материала мне хватило бы на добрый десяток книг.