Время на озере не существует, каждый рыбак это знает. Кто-то сказал, что луна взойдет в одиннадцать, тогда можно и причалить к берегу при лунном свете. Крисси шепотом сказала Мэгги, что одиннадцать — это очень поздно, вдруг окажется, им что-нибудь просили передать из общежития? Но Мэгги ласково ее успокоила, а Вирджилиус воскликнул: «Пусть последняя ночь будет самой долгой!»
Они выбрались из пролива много позже, чем в одиннадцать, — старая барка, как всегда, там застряла. А затем взошла луна и залила все своим светом, и на этом фоне, словно серый призрак, выросла гора, и вся земля стала черной и белой. На светлой стороне земли сияли окнами белые домики под просмоленными крышами, а на темных склонах холмов нам гостеприимно подмигивали разбросанные там и сям желтые огоньки. Стало холодно. Грести назад приходилось против течения, и лодка двигалась медленно. С весел падали тяжелые светящиеся капли. Кто-то сказал: «Уж скоро двенадцать, ребята, давайте поднажмем». Теперь они уже не пели; запели они, лишь когда увидели огни своей деревни — их осталось не более двух. И пели теперь уже не ирландские песни, ирландские — почти все печальные, а старые песенки, которые исполнялись в мюзик-холлах: «Дэзи, Дэзи», «Этих девушек нельзя забыть» и «Я пижон из Барселоны». Барка была примерно футах в двенадцати от берега, когда они увидели стоящую на дамбе черную фигуру; она четко вырисовывалась в лунном свете. «Греби назад!» — крикнул Маджеллан. Барка круто развернулась.
— Я полагаю, любезные мои леди и джентльмены, вас ничуть не беспокоит, что по вашей милости не спит вся деревня?
Ему никто не ответил. Налегая на весла, гребцы направили лодку к дальнему берегу. Оба брата запахнули пиджаки, чтобы спрятать белевшие в темноте монашеские воротнички. Монахини, накинув себе на голову чужие жакеты, спрятали под ними чепцы и шейные платки. Все расстроились, устали. А когда они уже подплывали к берегу, их поджидала там все та же черная фигура: викарий бегом протопал по мосту, а затем, перепрыгивая с кочки на кочку, пересек поросшее вереском болото.
— Ни один из вас не выйдет сегодня на берег до тех пор, пока я не узнаю имя каждого, кто находится в этой лодке!
Полночная гора откликнулась эхом: «Э-той-лод-ке».
Лодка вновь отчалила, и посредине озера состоялось совещание: даже учителям-мирянам не хотелось ссориться со священником. Что же говорить о тех четверых, кто отказался от светской жизни? Оставался только один выход. Замаскировать Маджеллана и Вирджилиуса было несложно: кепи вместо черных шляп, сорвать белые воротнички. Монахиням снять шейные платки и рясы с капюшонами, на головы надеть косынки, подколоть повыше юбки. Затем лодка вновь направилась к причалу, вокруг викария сгрудились молодые люди, громко выражая свое возмущение, а остальные кинулись наутек. Пять минут спустя он в одиночестве стоял на дамбе. Неподалеку от себя, на камнях, он увидел какой-то белый предмет: накрахмаленный шейный платок монахини. Глядя на него, викарий затрясся, как ищейка.
Теперь он уже не стоял в одиночестве возле залитого лунным светом озера. Он гремел в церкви на кафедре, потрясая этим платком; он стоял во дворце епископа и медленными движениями разворачивал бумагу, в которой находился некий светлый полотняный предмет; он сидел в гостиной у приходского священника, и все тот же белый предмет лежал на столе перед ними; он стучался в двери к Райдеру… да-да, наплевать, что уже почти час ночи. Он бы сделал все это, но, когда он вернулся домой, ему сообщили, что его вызывают к больному, и ему пришлось вывести из гаража машину и уехать в горы за целых три с половиной мили. Через полчаса викарий бурей примчался назад. Его обманули, разыграли. Окно его дома было открыто. Шейный платок исчез. Мне удалось сделать для своих друзей доброе дело.
Я проснулся, оттого что меня разбудил неестественно яркий свет: не солнечный восход — закат луны. Я взглянул на часы и увидел, что стрелки показывают всего пять часов. Дом безмолвен; за окном белеет туман, и все вокруг покрыто росой; промерзшее озеро, бледное небо. Отяжелевшие от сна деревья. Один лишь неугомонный горный ручей и введенные в заблуждение птицы нарушали эту неприятную тишину. Внизу, в саду у калитки, стояли Маджеллан и Магдалина, о чем-то говоря между собой…
Я не видел с тех пор Магдалину; я не видел Вирджилиуса; я не видел Крисостому.
Случилось все это в 1920-м, и только двадцать три года спустя я встретил Маджеллана. Он, разумеется, как был, так и остался монахом, он останется монахом до конца своих дней; он изменился: начал седеть, слегка ссутулился, порядком похудел. Его пытливые собачьи глаза просияли, когда он меня увидел; сияние это погасло, едва я принялся шутить о старых временах. Я стал расспрашивать его об остальных, и он сказал мне, что Вирджилиус где-то возглавляет колледж. Что касается двух монахинь, после той прогулки на озере он их больше не видел.
— Эх! — вздохнул я. — Чудесные были деньки! Сейчас уже никто не хочет учить ирландский. Опустели горы.
— Да. Горы опустели.
— Это грустно.
— Видите ли, — произнес он, немного подумав, — я не так уж уверен, что полностью одобряю молодых людей, отправляющихся в подобные вылазки. Я не ханжа; надеюсь, нет, и все же… вы сами знаете, что там творится.
Его слова меня ошеломили, и я ответил не сразу.
— Бог ты мой! Но это так невинно!
Он с глубокомысленным видом покачал головой.
— Возможно. Впрочем, всякое случается.
Я пробормотал что-то, не зная, что сказать. Потом спросил, бывает ли он там сейчас, хоть изредка.
— Нет. С тех пор я ни разу там не был.
— Я надеюсь, у вас не было тогда неприятностей? — спросил я с тревогой.
— Нет, нет, отнюдь нет. Просто… — Он отвел глаза. Потом ответил небрежно, по-прежнему не глядя на меня: — Мне просто не хотелось больше туда ездить. — Он посмотрел мне в лицо, что-то в нем шевельнулось, и он сказал: — Вы сейчас, наверно, не поймете! Человеку не следует выбиваться из своей привычной колеи. Мне было очень скверно тем летом.
Я сказал, что вполне понимаю его. Мы обменялись еще несколькими фразами и расстались. Он улыбнулся, сказал, что у меня чудесный вид — он просто в восторге, и зашагал, сутулясь, к своему трущобному монастырю.
По странному совпадению через два часа я внезапно обнаружил, что стою рядом с Жабой у витрины книжного магазина. Он почти не изменился, лишь слегка поседели виски; на нем был цилиндр, в руках зонтик с серебряной ручкой. Когда я заговорил с ним и он обернулся, закатные лучи осветили его розовую физиономию, а поля цилиндра, словно нимб, засияли в солнечном свете. Не без труда мне удалось ему напомнить о временах более чем двадцатилетней давности, но, вспомнив наконец, он так радостно меня приветствовал, словно я был его лучшим другом, и, припоминая эти старые времена, хохотал так весело, что мне казалось: еще чуть-чуть — и он хлопнет меня по спине.
— Вы, конечно, понимаете, — доверительно сообщил он, вытаращив на меня глаза, — это ведь были просто дети. Невинные детишки! — Эта мысль его рассмешила, и он расхохотался. — Конечно, мне пришлось их припугнуть! — И он опять захохотал, а потом тряхнул головой и горестно вздохнул: «О-хо-хо!» Вслед за чем пожал мне руку, одарил сияющей улыбкой, сказал, что я великолепно выгляжу, и бодро удалился. Он шел, освещенный лучами закатного солнца, его почтительно приветствовали прохожие, а он милостиво кланялся в ответ, и при каждом поклоне его длинная тень виляла по тротуару, как хвост.
НЕВИННОСТЬ
©Перевод В. Ефанова
Весь этот месяц монашки готовили моего семилетнего сына к первой исповеди. Через несколько дней детей построят парами и поведут из школы в приходскую церковь; там он войдет в каморку непонятного назначения в углу придела и увидит в этом полутемном, таинственном закутке лицо старого священника, отделенное от него решеткой. Глядя в бледное, иссеченное морщинами лицо, он перечислит свои дурные поступки. Ему будет страшновато, но в то же время интересно, потому что, по правде говоря, ни во что это он не верит, для него это всего лишь игра, в которую играют монашки со священником.