— Иногда я ездила на пароме в Айлуорт. Но куда приятнее было ходить берегом в Ричмонд и там пить чай в кондитерской под названием «У фрейлин» — говорят, будто она очень понравилась королеве Елизавете, когда она жила в своем ричмондском дворце. А летом я смотрела, как на тамошней площадке играют в крикет. Однажды ночью было душно, мне не спалось, и я сочинила про Кью глупые стишки. Хочешь, прочту?
И прочла от слова до слова, точь-в-точь как пять или десять минут назад. А дочитав, сказала:
— Боюсь, придется нам сейчас с тобой расстаться, Бобби. У меня тут довольно приватный разговор с Бостоном. Я тебе потом все расскажу.
Никогда прежде я не видел ее в таком упадке. Разброд и смятение императорской армии. Ее Ватерлоо.
В тот месяц она прошла обследование в больнице святого Винсента и сказала со смехом, что не стоило времени тратить, все результаты отрицательные. Реджи отмерил ей шесть месяцев жизни. Однако же в августе следующего года она, как обычно, принимала гостей по случаю Конской выставки, но еще до конца вечера слегла и больше из дому не выходила. 8 ноября ее измученная душа покинула земные пределы, словно исчезла за углом. Уличное движение замерло — и возобновилось. Через два месяца я случайно встретил ее старого знакомого, тот вернулся из деловой поездки в Соединенные Штаты. Мы поболтали о том, о сем. На прощанье он сказал:
— Большой привет старине Реджи. И, конечно, очаровательной Ане. Мы все знаем, что она у нас бессмертная.
С ноября 1970 года прошло пять лет. Чему же я от нее научился, помолодев с шестидесяти пяти до пятидесяти пяти? Нет, не любви — любовь я знал и без нее. Отчаянию? Еще бы — ведь за память надо расплачиваться. Даже в Аркадии смерть всегда возле нас. Ну, а кроме отчаяния? Его противоположности — мужеству. То и другое вместе дают стоицизм. Я точно слышу ее: «Забудь и радуйся». Еще чему? Еще тому, что на свете бывает совершенная любовь, хотя мой пресловутый опыт, моя житейская мудрость и здравый рассудок твердо говорят мне, что вряд ли я считал бы ее совершенством, если бы прожил с нею час за часом, день за днем, неделю за неделей, год за годом сорок шесть лет, как бедный старина Реджи. Я ее любил. Из прежней застывшей жизни я знаю, что любовь порождает вожделенье. Вожделенье же любви не порождает и не переживает ее. Я ее любил. И мы друг другу вполне доверились. В мои годы над этим впору смеяться: человек, дескать, заведомо неспособен к полному доверию. Я любил ее. А она любила меня. Мы свободно избрали друг друга. Со стороны опять-таки нелепо: чтобы «избрать», понадобилось три встречи, а в промежутках годы и годы. Я знаю теперь, что всякий такой выбор означает беспечную покорность судьбе — она его оправдает или опровергнет. Ну, что еще? Только желание пережить все-все заново, каждую минуту. Я ее любил.
Она была несравненная. Она была доподлинная. Она была смешная. Она была нежная. Она так хорошо все понимала. Неужели была когда-нибудь другая такая женщина? Ну что за вздор я пишу! Может, это и обо мне, но вовсе не о ней. С нею жизнь возвышалась на уровень бытия… Нет, довольно. Слова не идут. Надо ставить точку.
Разумеется, возможно, что она и вправду была исключением. Возможно, что и так… как первые нарциссы, миндальное дерево в розовом цвету и форзиция, медово-желтая, как волосы Анадионы, которая сейчас прошла в солнечном свете за моим окном с непокрытой головой. Какой у нее благородный облик — поистине дочь своей матери! Март на исходе. Мне минуло десять лет. Кости Аны смешались с землей. Нарциссы колышутся. Скоро и лето. Когда наконец утвердят завещание Реджи и все его бесчисленные кредиторы будут ублаготворены — как, однако, широко жила эта парочка! — Анадиона с Лесли переселятся в тот милый дом на Эйлсбери-роуд. Пройду ли я когда-нибудь мимо него? Взойду ли на крыльцо? Позвоню в звонок? Я закрываю блокнот. Жизнь моя кончена. Писать больше незачем.
К слову, о продолжениях. Я однажды подумал — что бы какому-нибудь умнику написать книгу под названием А ПОСЛЕ? Как Просперо удалился на покой и слывет по всей округе неотвязным болтуном. Как Гамлет оправился от ран после поединка с Лаэртом, и любая девушка за сто миль от Эльсинора знает, что он отъявленный гомосексуалист. У Оскара Уайльда есть жуткий рассказ о том, как Христос выполз из могилы и плотничает подальше от родных мест — ему одному в точности известно, чего стоят россказни про Христа-Бога; как его товарищи-плотники замечают, что руки у него всегда обмотаны тряпицей; и как он упорно отказывается пойти послушать замечательного проповедника-богоносца Павла; да ведь и Анатоль Франс написал рассказ об отставном проконсуле по имени Пилат, который чешет за ухом и бормочет: «Как вы сказали — Иисус Христос? Действительно, кажется, припоминаю, был такой сумасброд».
Но мне-то какое дело до продолжений? Мне больше писать незачем.
Постскриптум. Я написал все это ради самопознания.
Вопрос: И много удалось выяснить?
Ответ: А кому удавалось?
Вопрос: Не стыдно?
Ответ: Да сколько бы ни выяснил! Чтобы познать себя, надо сперва определить собственные возможности.
Вопрос: И я определил?
Ответ: Пока нет. Получится ли? Если не получится…
Постпостскриптум. В июне 1971 года, через семь месяцев после смерти Аны, я придумал себе занятие. Это было необходимо. Жизнь моя опустела. Мои доходы (нетрудовые) явственно сокращались. Я убедил Лесли Лонгфилда основать на паях со мной маленькую художественную галерею. Распорядителями стали он, его жена и я. Я предоставил половину требуемой суммы. Лесли великодушно согласился пожертвовать одним-двумя драгоценнейшими экспонатами своей французской коллекции. Галерея занимает два зала над помещением аукциона на Энн-стрит и называется, в честь героини Джойса, «Анна Ливия». Очень удобная ширма для моей связи с Анадионой.
Часть вторая
АНАДИОНА 1970–1990
13 ноября 1990 года. Перелом жизни. Сегодня утром мы похоронили мою обворожительную, обожаемую, обманутую Анадиону.
Alea jacta [27]. Где же это, черт, была речонка, однажды отделявшая мир от войны? Ведь мы ее, безусловно… Ну да. Двадцать лет назад, в наш тайный медовый месяц, по дороге из Венеции в Римини. Пересекли маленький ручеек, теперь он называется Фьюмичино. Вот она и снова позади за рекой, за своим Рубиконом, только не в тени деревьев. Неупокоенная, неотступная тень — было время, ты затмевала все остальное. Кроме одной. Вот что я крепче всего затвердил с тобой и с Аной — что рождаться, жить и умирать надо с открытыми глазами.
Я незаметно стал пожилым. Анадиона обратила на это внимание только на пятьдесят шестом году своей жизни: как-то в воскресный день она повернула ко мне голову на подушке и сердито сказала: «Ты изменился!» Она тоже: пятьдесят пять лет не шутка. А мне что делать? Наводить седины? Их бессмертные небожительства советовали во избежание недоразумений переезжать, молодея, с места на место. Раз ты сам бессмертен, немудрено и забыть о чужой старости и смерти. Из моих прежних соседей только двое остались в живых. Нам было очень удобно жить рядом, приставив лестницу к садовой стене. А к тому времени, как они с Лесли перебрались наконец на Эйлсбери-роуд, я слишком привык к своему домику, чтобы расставаться с ним. Конечно, я следил за собой: ходил, опираясь на трость, по возможности не забывал прихрамывать, носил очки с простыми стеклами, жаловался на таинственные недомогания, принимал обреченный вид. Все эти соседи-пенсионеры, держатели облигаций, состригатели купонов, рантье — семидесятилетние, восьмидесятилетние, — все они связаны круговою порукой здоровья, словно товарищество бывших тореадоров, компания когдатошних боксеров, сообщество обезголосевших певиц, епископов без епархий, свергнутых королей, забытых киногероев с могучими подбородками, — и все они бьют баклуши, мусолят утренние газеты, выглядывают из-за кружевных занавесок, вслушиваются в пророческое чревоурчание, всматриваются в будущее бытие своих бессмертных душ. Прискорбно? Да ничуть. В этом тесном кругу я сочувствовал только здешнему атеисту. Самому себе. У меня будущего не было. А у правоверных? Было: Великие Чаяния. За рекой, в тени деревьев. В Аркадии.