— Если бы только слова: у нее есть глаза. Она говорит, что у тебя на пояснице родинка. У тебя есть родинка, Джордж?
— Она же шьет мне рубашки!
— Очень по-семейному. И еще — что у тебя шрам в районе паха.
— Проговорился как-нибудь.
— При ней твое письмо из Парижа, двухмесячной давности. Его просто неловко читать. — Ее голос снова смягчился и погрустнел. — Прости, Джордж. Лучше бы ты остался в Тринити и стал преподавателем древнегреческого. Я поняла: в тебе мается мальчишка, и ты до такой степени его боишься, что слой за слоем замуровываешь его заграничным жирком. Также эта бедняжка: из ее мощей, может, всю жизнь ломится наружу пышная богиня Питера Пауля Рубенса. Боже мой! Я иногда задаюсь вопросом, сколько Ариэлей томилось в Калибане. И сколько Калибанов — в Ариэле. Когда я так думаю, мне становится жаль человечество.
— Если тебя хватает на все человечество, — взорвался он, — то, может, ты подашь совет, как мне лучше всего поступить?
— Ничего нет проще. У тебя только два выхода. Первый — отставка и возвращение домой. Приготовься, что тебя понизят в должности. Не бойся, удобную жердочку мы тебе подыщем. Как насчет консульства в Южной Америке? Или в Африке? В Уганде, например? Умереть с голоду не дадим. А свой второй шанс ты должен был уяснить из моего письма. Если ты по-прежнему не возражаешь, чтобы я обнародовала нашу негласную помолвку полгода назад, то весь сыр-бор можно задуть, как свечу. Только решить ты должен сейчас, чтобы я успела позвонить секретарю или министру и некоторым злым языкам, протолкнуть на понедельник публикацию в «Айриш таймс», помягче ввести в курс дела мою купальщицу и утром отвезти ее в аэропорт. Потом, когда тебе будет удобно, ты можешь расстроить нашу помолвку. В этом случае, Джордж, очень тебя прошу: верни мне мое письмо. Иначе я перед тобой беззащитна как женщина.
Такая лесть, она знала, бьет наверняка.
— То есть ты… То есть я… То есть в письме это всерьез?
— Джордж! Неужели ты не осознаешь, что женщины сохнут по тебе?
Голосом карапуза, канючащего: «Мам! Можно я пойду в кино?», он без паузы ответил:
— Мириам! Давай сразу поженимся.
— Я слышу, она закрыла воду. Сразу не значит сейчас, Джордж. Давай не будем терять время. Садись на самолет в Брюссель il piu presto [115]. Иначе она разгромит и сожжет нашу квартиру. Спокойной ночи, милый. Позвони из Брюсселя.
Потерянно улыбаясь, он еще долго глядел в трубку. Потом с той же улыбкой отразился в зеркале. Женщины, говоришь, сохнут? Та-а-к. Он поправил седеющее оперение, похлопал себя по лацканам, осадил выбившийся пионовый платочек и, улыбаясь, пошел вниз обедать. Какая женщина! Сколько такта, ума, дальновидности! Обед можно не комкать, на последний лондонский рейс он успевал. Со всем остальным справится его брюссельская консьержка. На каком-то витке своего спуска он машинально тронул отсутствовавшую бутоньерку и замер, настигнутый воспоминанием, — он вспомнил ее историю с опрометчивым египтологом, у которого на свету увял хилый цветок.
Наскоро прощаясь с самым языкастым злым языком, она в эту самую минуту вспомнила другую историю.
— Ты спрашиваешь, счастлива ли я? А я вспоминаю, что случилось с беднягой Пигмалионом. Человек долгие годы ваял статую совершенной женщины, а в награду получил болтливую жену. Так и я многие годы молилась на этот говорливый подарок. — Она философски рассмеялась. — Не беда. Ведь я в самом деле люблю старину Джорджа. И всегда любила. И он без меня не может. Надо лететь. Так что труби во все трубы.
Она опустила трубку и обернулась к двери, где медленно поворачивалась фарфоровая ручка. Дверь отворилась, и ее взгляд встретился с взглядом ее смуглой гостьи, вольно запахнувшейся в белую с золотой ниткой, мягкую шерстяную шаль, что сберегалась в комоде, завернутая в китайскую бумагу; на шее золотая канитель, безумно веселившая Джорджа, на узловатых руках по три браслета из тумбочки; из перепутанной черной гривы торчит красный нос. На какой-то запнувшийся момент дверь представилась створкой трельяжа, вопрошающей: «Кто же из вас кто?» Решительно поборов слабость, она встала и шагнула вперед, раскрыв объятья.
— Вирджиния!
Они бок о бок сели на удобный диванчик у камина. И мягко, но твердо поведя речь, она участливо, помаленьку, не в лоб, по-женски развеяла мечты и дерзкие упования своей гостьи. Обе всплакнули, вздохнули, прильнули друг к другу и на нескольких языках рассудили:
— Мужчины!