Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Через пару секунд я и думать забыл об Эми Пойнсетт. Мне шел семнадцатый год. Любовь моя была в зените. Наше первое европейское лето широко раскрыло объятия.

— Я пришлю тебе открытку! — крикнул я, чтоб удержать ее у телефона. — Ты откуда хочешь открытку получить?

— Из Техаса. Бедный Биби! Бедный изгнанник с Эрина! Еще два года, не меньше, Ана отсюда никуда не денется. Она иногда спрашивает про тебя. Передай там мой привет…

— Где? Кому? Чему?

— Озерам, где наше дитя явилось мне звездной пылинкой. Addio! [61]

— Addio!

Европа? Надо было вести дневник. А так в памяти у меня осталась мешанина ощущений, отголосков, запахов: песок, загарный крем, сосновая хвоя, осьминоги, полента, тенорное пение, нефтяные разводы, зной, ее волосы после купанья, бергамотная кожура, лакрица, рассветы в Греции, марсала, сандал, округлые бухты, уютные ресторанчики, макароны, пряности и кофе, дневной сон и соития, телеграммы, настигавшие ее снегом на голову. Она и вскрывать их перестала. На днях мне попалась одна такая, тогдашняя, заложенная в путеводитель «Помпея», невскрытая и адресованная в Неаполь, Poste restante [62]. «Надеемся все порядке любим целуем веди себя хорошо папа мама».

Мы вернулись порознь, я в Техас, она в Миссури. Через несколько дней после начала осеннего семестра я предложил свидеться в Нью-Йорке. Она была нездорова и не выздоровела на другую неделю, на третью. В страхе, уж не беременна ли она, я прилетел в Сент-Луис и вынудил ее во всем признаться на очной ставке за чашкой кофе в университетском кафетерии под названием «Архивный».

— Ладно, Бобби, я скажу тебе правду. Ты так много сделал для меня, я так была с тобой счастлива, я тебя никогда не забуду, ты — моя первая любовь. Но что ж поделать! — Она вздохнула и продолжала печально-мудрым, шлюховатым тоном покорности судьбе. — Как говорится в стихах, на месте время не стоит. Перед нами целая жизнь! И ты еще встретишь другую, а я другого уже встретила. — (Это когда же я встречу, подумал я, — на склоне семнадцати лет? На заре шестнадцатилетия?) — До встречи с тобою я была совсем дитя неразумное. А теперь, благодаря тебе, началась моя женская судьба.

То есть, поспешно пояснила она, вернувшись в Сент-Луис, она в первый же день встретила Взрослого Мужчину, о каком всегда мечтала: тридцатидвухлетний, красивый, родом из Нью-Йорка, прибыльно торгует произведениями искусства, полунемец, полуеврей, с женой в разводе. Вот так, можешь в свои семнадцать лет не страшиться никакой опасности, быть отважнее Гектора и хитроумнее Улисса, со смехом одолевать любые препятствия, — девушка тебя угробит одним пальчиком. Она ласково положила свою левую руку на мою. Я заметил на пальце бриллиантовое кольцо и сказал, не поднимая взгляда:

— Обручена! Уже?

Я посмотрел в голубую глубь ее глаз, на ее нежные черты, на желто-белесые волосы, на столько раз целованную девичью грудь. Если бы мне такое рассказывали, я ожидал бы, что рассказчик выкрикнул что-нибудь вроде: «Так, значит, после полутора лет взаимной клятвенной любви ты в один день разделываешься со мной? Ах ты, подлая изменница!» Я не сказал ничего. Я увидел, как исчезает ее прелесть, как истлевает ее образ в моей душе, как ее милые глаза, лицо, волосы, детская грудь — все мерзостно исказилось, точно на скореженной пламенем кинопленке, и от блаженных воспоминаний остался вонючий дымок погасшей спички. Она приняла мой стыд и ужас за горе.

— Я ни в чем не виню тебя, Бобби. Но и ты уж меня не вини. Пойми, ты ведь никогда не просил меня выйти за тебя замуж.

— А если бы попросил? Ты бы пошла?

— Может быть! — заверила она. — Очень даже может быть!

Я глядел в ее большие-большие глаза и понимал, что никогда не любил ее. Я любил лишь свое представление о ней и чувствовал, будто могу воплотить его силою любви. Иначе почему бы я, журналист с незапамятных лет, закаленный профессиональным цинизмом пишущей братии, путешественник, навидавшийся людей всяческого разбора, вдруг пленился девчонкой, единственным дарованием которой, как я начал понимать, была восприимчивость: она училась разделять жизнь на ячейки, отграничивать факты от воображения, предельно упрощать загадочную тайнопись любви, веры, преданности, нравственности, истории. И как быстро она этому научилась! А с чьей помощью? Я услышал, как говорю ей в Париже, где мы задержались после Лондона, — говорю, а глаза ее широко раскрываются при свете внезапного откровения; мы стояли перед картиной Перуджино в Лувре: «Святой и атеист, глубоко религиозный художник и безбожный мерзавец» (я вольно переиначивал Беренсона). Ее так восхитил этот пример сочетания несовместимого, что мы отыскали его полотна во Флоренции, в Перудже, в Риме. Я, правда, думаю, что вся ее жизнь изменилась в Лувре, перед изображением нагого Марсия и нагого Аполлона, который хладнокровно мерит его взглядом, намереваясь живьем содрать с него кожу за то, что он смеет лучше бога играть на флейте. А за ними нежнейший бледно-золотой пейзаж растворяется в дивной перспективе озера, долины, горы и бесконечности. Эта картина уничтожила ее детскую цельность, иначе говоря, унаследованную мораль. Ее нравственным принципом стала беспринципность политика. Не «я считаю» и не «я думаю», а «в данный момент мы полагаем». Она попросила меня принести еще кофе.

— Биби! У меня с отцом будет по этому поводу большой скандал.

— А он не знает? — спросил я, подавив желание спросить: «А какое мне дело?»

— Может, и знает. Раньше или позже он выведывает все, что его касается.

— Как?

— Он видит всякого насквозь, у него везде шпионы и прихвостни, нюх у него, как у ищейки, чуть чем пахнуло, он уже чует. Я ведь учусь в католическом университете, так что ему стоит снять какую-нибудь там кремовую трубку и позвонить нашему капеллану, декану, заместителю ректора, ректору, своему человеку в канцелярии. Через несколько часов к нему на стол ляжет целое досье на моего Билла Мейстера.

— И что он тогда сделает?

— В открытую — ничего. Он же политик. Ирландская мафия старого закала. Он будет ждать, пока я покажу коготки. — Она сняла и спрятала кольцо. — Я ничуть не удивлюсь, если для начала Билли Мейстер быстренько потеряет парочку выгодных клиентов-католиков.

— Он может отправить тебя в университет за две тысячи миль. Скажем, в Орегон!

— Я не поеду. А он не дурак, чтоб перегибать палку: сломается — щепки в глаза брызнут. Нет! Тут вот что надо. Надо его обработать, пока он еще до всего не докопался. И ты должен помочь мне, Биби.

— Почему именно я?

— Потому что ты растворил мне ворота в жизнь.

— Ему-то я что за указ?

— Ты же свой, Янгер. Ирландец. Католик. Кровная общность и тому подобное.

Какое трезвое хладнокровие! Дескать, что было, то прошло. Я так и слышал ее будущую фразу: «Он — мой бывший обожатель». А теперь бывший обожатель должен по-товарищески помочь обработать отца-католика и мать-католичку, американского ирландца и креолку, чтобы они с восторгом раскрыли объятия разведенному зятю, немецкому еврею.

— Пошли, — сказал я и взял чек. На улице я пошел прочь от нее, полуобернувшись и как бы помахав рукой на прощанье.

И через две недели я ничуть не удивился, получив от ее отца сердечное приглашение на уик-энд в Усадьбу Паданец. (Сердечное по тону.) Зато я очень удивился, когда в субботу, по приезде, меня пригласили на аперитив к нему в кабинет — мне было давно известно, что именно туда и именно в этот день недели его приятели и клевреты из других часовых поясов звонят ему в полной уверенности, что он снимет трубку, что он там один и что их разговору никто не помешает. И удивился еще больше, войдя в кабинет и услышав его глухой голос — рановато же он перебрал! Я взглянул на его стол. «Господи боже мой! — подумал я. — Только не это! Неужели опять?» — А он скромно-горделиво указал на разложенные перед ним сувениры, реликвии, экспонаты — назвать их всерьез фамильными сокровищами язык не поворачивается, до того жалкая это была коллекция: тот самый старый альбом в красном сафьяне, впору хоть для королевской династии — теперь на нем было золотом вытиснено «ЯНГЕРЫ»; цветные открытки — я узнал пустынную Главную улицу Каслтаунроша; семейные фотопортреты; снимки, сделанные, как он заверил меня, лично дедом Стивеном в его странствиях по Северной и Южной Америке, Среднему Востоку, Европе вплоть до восточных Балкан. Были здесь четыре листовки, напечатанные за пять лет до и через пять лет после Дублинского восстания 1916 года. В коробочке, выстланной бархатом, хранились медный воинский жетон с рельефными буквами ИВ, то есть Ирландские Волонтеры, и пустая винтовочная обойма, расстрелянная, важно заявил он, в 1916 году. Был еще ржавый наконечник пики ирландского повстанца 1798 года. Украшением коллекции служил короткоствольный револьвер тридцать второго калибра, якобы принадлежавший казненному предводителю мятежников 1916-го, Патрику Пирсу.

вернуться

61

Прощай! (итал.)

вернуться

62

До востребования (франц.).

69
{"b":"223427","o":1}