— Детка! Страшнее стариков никого нет.
Помнится, она сказала «стррашнее». Нет! «Ссстррашнее!» Испустив изрядно слюны.
— Берегись этого мужчины. Он ухлестывает за твоей матерью. Если она красивая женщина, значит, он приспешник дьявола.
Я, конечно, решила тогда, что бедная старушка рехнулась. Ухлестываешь? За моей матерью? Это ты-то? Такой старик? Она сказала:
— Надо молиться о чуде. Помолимся, чтобы его хватил удар или сбило машиной.
Она перебирала свой длиннющий розарий и всю дорогу болботала и болботала, молилась, чтобы тебя хватил удар. Вообще-то я уже начинала понемногу понимать, не умом, так чувством, зачем девочка может ухлестывать за мальчиком. Но ты же взрослый человек…
Я смотрела, как поля вздымаются и опадают за окном, когда она перестала болботать и сказала необычайно мудрые слова:
— Господи, помоги нам всем на этом ссвихнутом ссвете.
Я помолилась Богоматери, чтобы ты тихо сгинул, и подумала, что это будет отличное чудо. Но через две недели ты никуда не делся, ты стучал в тяжелую входную дверь, разбудил грачей, и слово монахини «свихнутый» вдруг точно грянуло с небес. Дальше я тебе уже рассказывала. Сильно за полночь я плыла по реке, в камышах крякала утка, дынный ломоть луны колыхался в воде, желтая — или, как произносила Сжулька Кэнти, жултая — луна, две жултые луны, обе прозрачные, та, что в небе, окружена была розовым ореолом, и я знала, что ты лежишь на Анадионе, и что это свихнутый свет, и что чудес не бывает, и что никто не скажет мне правды, придется искать ее самой. И… — отрезала она, сделав знак, чтобы ей наполнили стакан, — с тех пор у меня не было ни малейшего повода думать иначе.
— Однако же, — мягко возразил я, — ты все-таки веришь в другие измерения, что называется, в мир иной. Где вывихи вправляются.
И с горькой радостью наблюдал ее замешательство.
— Я знаю, что есть Еще Кое-что. Но здешняя жизнь — все равно что скрабл с неполным комплектом костяшек или полголоволомки, и я ума не приложу, куда девать таких мерзавцев, как ты.
Я взял ее руку. Она прищурилась и небрежно спросила, не имею ли я чего-нибудь ей сообщить. Я швырнул все карты на стол.
— Поищи-ка в своей головоломке места для моей подлинной истории. Ручаюсь, что у тебя духу не хватит даже попробовать.
— Ну, давай! — сверкнула глазами она.
— Десять или около того лет назад, — бросил я, чувствуя, как словесное острие впивается в ее плоть, — ты не могла пережить, что я сплю с Анадионой. Ты думала, что мне — девяносто. Возмущайся же теперь, когда я ухаживаю за ее дочерью, — и мне на самом деле девяносто. А если поточнее, то девяносто один с половиной. Я — третий из братьев Янгеров. Я — дед твоего американского приятеля, как ты, кажется, с испугом заподозрила недавно. Другие даты не подойдут. Других документов не существует. Я — это он и есть. Я родился в марте 1900-го. Именно тогда. Именно в Каслтаунроше. Моя правда жизни, если ты не побоишься ее принять, в том, что все мы — божьи подопытные кролики. Я уж точно божий подопытный кролик. Устроено было так, что я в шестьдесят пять лет скончался, как Лазарь, и явлен заново шестидесятипятилетним — с тем, чтобы становиться моложе, младше, меньше: сейчас я миновал сорокалетие и буду молодеть и молодеть, пока не стану юношей, мальчиком, малышом, беспомощным младенцем, пока не истекут последние секунды моего срока и меня — пшик! — не станет. Ну вот, называй меня сумасшедшим. Или лжецом.
Ее голубые глаза взволнованно потемнели. Она уставилась невидящим, затуманенным подсчетами взглядом на мимоезжие машины.
— Рассказывай мне все, — мягко сказала она. — Как можно подробнее.
Я рассказал.
Когда я закончил, перед нами стояло по четыре блюдечка. Ее глаза прояснели, стали лазурно-голубыми, расширились, заулыбались. Она гладила мне руку. Я не ждал, что она так легко это примет. Мне вспомнилась святая Тереза: «Ни о чем не тревожься. Ничего не пугайся… С Богом ни в чем нет недостатка». Я отроду не видел такого просветления, да и она больше такой безмятежной никогда не бывала. Действительность отступила от нас. Если бы все танки французской армии прогрохотали по Архивной улице, мы бы их просто не заметили.
— Ты хочешь сказать, — усмехнулась она, — что через десять лет ты станешь моложе тридцати, а мне будет под тридцать пять? Прекрасный возраст для зрелого супружества. А еще через десять лет мне станет около сорока пяти, а тебе…
— Около восемнадцати.
Она захлопала в ладоши, запрокинула голову и расхохоталась так звонко, что трое юношей за соседним столиком восхищенно поглядели на нее: заразительный смех словно расплескивал ее солнечную прелесть.
— Восемнадцать? А мне сорок пять? Нет, правда, что скажут соседи?
Никогда еще она так меня не восхищала. Я упивался чудом ее существования.
— Я-то думал, что ты назовешь меня лжецом или помешанным или поразишься такому чуду! А ты — ничего подобного! Ты мне веришь!
Она повела плечом и насмешливо улыбнулась.
— Чудеса возможны, но их не бывает. А верю ли? Ты забываешь, что я как-никак изучаю философию. Я могу уступить, допустить, предположить. Но что именно и в какой мере? «Верю» — это уж ты чересчур. Если я тебе когда и поверю, то разве потому, что история твоя настолько свихнутая, что заслуживает доверия.
— В каком то есть смысле?
— В том смысле, в каком Тертуллиан назвал идею Бога столь нелепой, что ее нельзя не принять. Prorsus credibile est quia ineptum est. Даже мой блистательный интеллект вынужден кое перед чем пасовать! Наш мир заведомо нелеп, и чисто рациональных объяснений иной раз недостаточно. Ведь не может быть рационального объяснения тому факту — если это факт, — что тебе девяносто один год, а ты выглядишь и ведешь себя как сорокалетний? Например, я знаю понаслышке, что мужчины задолго до девяноста лет утрачивают половую способность, а как нам известно, мистер Янгер, вы ее отнюдь не утратили.
— Иначе говоря, больше я тебе ничего не могу доказать?
— Ты можешь таким образом доказать, что ты жив. И столь же убедительно подтвердить свою правдивость во многих и многих других жизненных обстоятельствах. Ну, то есть подтвердить на практике, чего должно хватать и обычно хватает для всякого, кроме как для того философа, который день-деньской сидит почесывает свою задницу и очень любит поднимать на смех плебейские выдумки, фантазии и заблуждения: например, простодушную уверенность, будто у кого-то есть своя задница. Заметь, на свете полно заблуждений. Я питаю одно-два на твой счет. А ты наверняка заблуждаешься на мой. Ты очень легко мог впасть в заблуждение, будто к тебе адресовались с Олимпа. Может, тебе это со сна померещилось. С другой стороны, так называемые подтверждения подтверждают что-либо лишь до известной степени. Как я старалась проследить твою жизнь до самого рождения — и каждый раз в ужасе шарахалась от указаний на твой действительный возраст. Или припомним рассказ твоего американского приятеля про его отца, как он объяснял своим инженерам-горнякам в Анатолии, что для них самое важное и надежное указание — это археологические памятники. Но вот же надгробный памятник в Ричмонде указывает, что ты под ним лежишь! Нет, горное дело — одно, смерть — другое, а рождение — третье. Слишком ты долго прожил и слишком молодо выглядишь, вопреки свидетельству бесчисленных поколений о неизбежной дряхлости. И не стареешь! В подобных случаях особенно выбирать не из чего. Как говорил Шерлок Холмс, если ни одно из вероятных решений не подходит, надо искать невероятное. Безумие может оказаться здравомыслием, обманчивое — достоверным. Как поцелуй обманщика вроде тебя; и на мой вкус — а я старая мудрая карга — он не в пример надежнее, чем лобызанье честного слюнтяя, который, дуралей несчастный, твердо верит в какую-то там вечную любовь. Пусть я не понимаю, как это ты родился девяносто один год назад, но до поры до времени предположим, что родился. Словом, я поверила тебе. Поцелуй меня. А истории твоей я поверю, когда мне будет пятьдесят, а тебе двенадцать с виду.