Жест был символический. Боб явно вознамерился раз и навсегда показать, что он владеет пивной на равных с братом, и если Джерри готов так вот напропалую рисковать крупными деньгами, то пусть уж все знают: разоряет он не себя одного, а целую семью. Завсегдатай, который начал спор — будь то о Крюгере, папе римском, евреях или «Школе злословия», — спокойно и неумолимо повысил отцовскую ставку до шиллинга. Отец тут же пошел на флорин и хлопнул полный стакан виски. У дяди Боба выбора не было. Бледно-зеленый, как мятный леденец, он покрыл братнин флорин своим, кинулся наверх за энциклопедическим словарем двадцатилетней давности и, вернувшись с сияющим видом, положил раскрытую книгу на стойку. Он выиграл спор. Преисполненный неизведанным торжеством, он собрал выигрыш, бросил монеты в кассу и поставил всем по стаканчику, а моему отцу даже двойное виски. С этого дня дядя Боб заделался выжигой и выпивохой и превзошел брата в популярности, а народу в «Зеленом хмыре» стало собираться больше, чем в любом из прочих семнадцати кабаков Каслтаунроша.
— В этом доме, — сказал его преподобие, глядя на красный небоскреб с бледной прозеленью, — был притон вроде Монте-Карло, один на весь Блэкуотер, от Мэллоу до Каппоквина, пока однажды хмурым зимним утром оба наших дружных предка не отбыли в неизвестном направлении. На скачках они разорились.
Он пожал мне локоть, сочувствуя столь омерзительно, что я спросил как нельзя холоднее:
— А что сталось с той жестянкой, куда мой отец сбрасывал презренные фартинги?
Его это явно обидело — как я и рассчитывал. Хотя с чего было обижаться? Случалось ведь, что и священники отталкивали друг друга своей холодностью (сексуальной?). Словом, я стоял, смотрел на пятнистый дом и пытался увидеть себя, увидеть пяти-шестилетнего мальчугана, выходящего из подъезда со школьным ранцем за плечами. Напрасно. Никто не вышел со мною. Ни с кем я не расстался. С дружками не встретился. Боги не обманули. Прожить заново прежнюю жизнь можно только заодно с прежним миром.
Я кое-как выпутался из сплетенной моим пастырем-Вергилием паутины подвохов, любопытства и дружелюбия; от той велеречивой болтовни, за которой каждый из нас скрывал свое ощущение общей неудачи, у меня в памяти осталась только его последняя фраза (он то и дело сжимал мне руку, точно надеясь выведать всю правду у моего пульса): дескать, мои родители, очень может статься, покинули Каслтаунрош, еще когда мы с братцем пребывали во младенчестве. Я было почуял и тут недобрый намек: вот, мол, они, Янгеры, были, да все вышли, с тем и возьмите. Потом я подумал: нет! Он это по-хорошему разумеет. Просто советует не очень огорчаться пустым номером в Каслтаунроше. Человеку, который хочет познать самого себя, надо пройтись по всем своим возрастам. Я поблагодарил его за любезность. Он надулся и пошел восвояси. Я возвратился к своему старенькому зеленому «вулзли» и покатил из деревни. Проехав милю, я остановился, приобнял баранку, уронил голову на руки и потерял сознание.
Я очнулся с пересохшими губами. Стекла машины запотели — духота. Кругом расстилалось поле, усеянное камнями, словно огромными градинами; нависало пасмурное небо. Когда поверенный сказал мне, что я не Джеймс Янгер, а Роберт, надо было смириться. Теперь, заглянувши в приходские книги, мне стало уж вовсе незачем гоняться за воспрещенными воспоминаниями. Но мог ли я, взрослый человек, принять пустую и безличную жизнь? Я стиснул зубы, забрался назад в свой «вулзли» и поехал дальше воевать с ветряными мельницами и винными мехами.
Короче. Нужна ли опись неудач? Я видел могилу Бриджет Олден. Читал некрологи в «Экзаминере». «Ее безутешный муж Джеймс Янгер». Наведывался в Ассоциацию виноторговцев. Справлялся в налоговых ведомостях. Посещал церковь за церковью. Боги, должно быть, позевывали, взирая на мою мальчишескую неуступчивость.
В Корке ли, в Дублине, в Лидсе, Шеффилде, Колчестере и в Лондоне — нигде не обнаружил я никаких убедительных признаков былого существования того или иного Янгера, хотя живо узнавал улицы, дома, кафе, вокзалы, города и городишки, театры и парки. Память настроений или переживаний, связанных с этими местами, уносилась от меня, точно шипящая пена от винтов полуночного парохода. Что до моих сподвижников в жизненных действах тридцати-сорокалетней давности, то я, как и было обещано, там и сям встречал знакомых Могильщиков и Вестников: например, старуху домовладелицу в Лидсе, которая шамкала: «Ну, та-та-та, как шейчаш помню, как ше, миштер Янкер. Или Янк его звали? У него еще была такая беленькая шобаченка. У вас была шобачка беленькая? Нет! А может, его Онкер звали? Янкер, говорите. Ох, память совсем отшибло…» Или в Колчестере — болтливый бодрячок, бывший наборщик: «Чего, как вы сказали? Это всего-то сорок лет назад! Погодите-ка. Стойте. Да, конечно, я вас помню. Ну да. Янгер, молодой совсем. Мы, бывало, соберемся в „Коте с кошечкой“ и давай над ним подшучивать: вот, мол, любитель пива „Янгер“! Неплохая шутка, а? Ах ты, господи! Ух-ху-ху! Ну, мы же тогда и хохотали. Да, дела! Сколько лет, сколько зим! Что, по-прежнему любите пиво „Янгер“»?
Зачем бы я стал ему говорить, что, пока был молод, в рот не брал ничего слабее виски с содовой?
Завершила поиски неделя в Лондоне. Напоследок случилось нелепое происшествие — оно-то меня и доконало; а может, я просто вконец выдохся. Наверно, это меня, упрямца, слегка одернули по указке с Олимпа. Опробованы были все мыслимые контакты и адреса, список исчерпан, осталось только зайти в пивную возле «Иннер темпла». Я отправился туда и с первого взгляда убедился, что и там все поросло быльем. Квартал начисто разбомбили, пивную заново перестроили.
Только что кончился обеденный перерыв, и там был один краснолицый, мрачноватый бармен без пиджака, в цветастом жилете; он молча раскупорил для меня бутылку «Гиннесса». Я сказал, привычно и без особой надежды, что когда во время войны работал в «Дейли мейл», то частенько захаживал сюда и заедал тот же «Гиннесс» бутербродом с колбасным эрзац-фаршем. Держа бутылку в руке, он оглянулся на дверь, помолчал, затем все-таки соблаговолил выговорить пару более или менее приветливых слов:
— Давно на покое?
— Пять лет, — соврал я. — А вы-то что ж? Тоже играли бы себе в кегли да растили георгины.
Он сморщил нос, и я решил, что на этом конец нашей дружеской беседе. Тщательно и сноровисто нацедив по стенке портеру мне в стакан, он, однако, не сразу опустил его на стол, а, задумчиво глядя перед собой, сказал: «С эрзац-фаршем!» — и расхохотался. (Все-таки англичане, au fond [6], очень добродушные люди.)
— Да нет, — рассудил он, признал, щуря глаз, — не то чтоб я так уж натерпелся в войну. К бомбежкам и к тем притерпелся, чего там. Даже в ту ночь, когда здесь, — он красноречиво повел пальцем, — все взлетело на воздух, и то обошлось. Я в ту ночь дежурил на крыше собора святого Павла — уполномоченный гражданской обороны. Помните, когда они раздолбали Сити? Теперь-то страх подумать, а тогда — хоть бы что. Стоим мы четверо рядком у желоба и смотрим вниз. Одни отбомбятся, другие летят. Район Сити весь полыхал. У меня с войны что в памяти засело? Вот вы сказали, эрзац-фарш — это раз. Еще та ночь, грохот и пожары — это два. И третье — что я увидел наутро, когда пришел открывать заведение, — он кивнул вбок, и я поглядел через плечо на вмурованный обломок голой кирпичной стены, ровненько обведенный красным, белым и синим и с шляпой-котелком посредине на крючке. — Шесть квадратных футов кладки, этот вот котелок и груды щебня, только балки торчат. Мы когда стали все заново перестраивать, решили сохранить кусок стены и повесить шляпу — ну, чтоб ясно было, что нас так просто не возьмешь.
Тут вошли двое молодых парней-маляров в белых спецовках, и он занялся ими. Я посмотрел на часы. У меня было время прогуляться, уложиться, пообедать и поспеть к ирландскому почтовому на Холихед, а оттуда пакетботом в Дан-Лэре: поутру буду завтракать дома, возвратившись ни с чем. В общем молчании я допил свой стакан, слез с табурета, сказал «до свидания» и, по заведенному обыкновению, прибавил: «Будем знакомы — Янгер». Бармен взвился, как мальчишка, и повелительно крикнул: «Стоп!» Я удивленно обернулся. Разве я не заплатил?