55. Телеграмма. 3 августа 1938 г.
Почему нет телеграммы здоровье. Беспокоюсь.
Михаил
56. 4 августа 1938 г.
Дорогая Лю!
Получил только что закрытое твое письмо от 2-го. Какая тут Лебедянь! Сижу в тревоге из-за твоего здоровья как на иголках и жду не дождусь, когда кончится твое лебедянское сидение. У меня нет никакой возможности приехать в Лебедянь! Я чрезвычайно опечален тем, что тебя сейчас нет со мной, и только одним утешаю себя, что ты отдыхаешь. Но здоровье! Что это еще за оказия? Настроение духа у меня плохое, я озабочен, подавлен массой вопросов. Грущу, что тебя нет.
Целую крепко!
М.
57. Телеграмма. 4 августа 1938 г.
Крайне встревожен здоровьем. Не нужно ли тебе срочно вернуться Москву. Телеграфируй.
Михаил
58. 5 августа 1938 г. Поздним вечером.
Дорогая Люсенька! Спасибо тебе за ласковые письма и радостную телеграмму, которая пришла сегодня утром.
Отчего до сих пор не послал тебе длинного письма, ты узнаешь из длинного письма. Составлять его буду завтра. Целую тебя крепко и хочу, чтобы ты была здоровой, бодрой и веселой. Поцелуй Сергея и спроси, как он находит роль Санчо — хорошей ли? Он смыслит в этих делах.
Жара упала!!
Твой М.
59. Телеграмма. 6 августа 1938 г.
Счастлив, что все благополучно. Целую
Михаил
60. 7 августа 1938 г. Поздно вечером.
Мой друг, сегодня, когда писал тебе днем письмо, узнал, что Станиславский умер. Все время как-то находился в уверенности, что Калужского известит театр, а сейчас меня взяло сомнение — вдруг не известили? Иду на телеграф, дам ему телеграмму сейчас.
Целую!
Твой М.
61. 6–7 августа 1938 г.
Дорогой друг Люси! Одной из причин, почему я до сих пор не мог взяться за длинное письмо, явился Дмитриев. Он обрушился на меня из Ленинграда с сообщением, что его посылают на жительство в Таджикистан. Сейчас он хлопочет через Москвина как депутата и МХТ о пересмотре этого решения, и есть надежда, что, так как за ним ничего не числится, а жительство ему назначено как мужу сосланной его жены, а также потому, что значение его как большого театрального художника несомненно, участь его будет изменена.
Теперь приступаю к театральной беседе, о чем уж давно мечтаю, мой друг. «Questa cantante cantava falso» означает: «Эта певица пела фальшиво». Mostro d’inferno — исчадие ада. [Monstrum латинск., monstre франц., monster англ., monstrum нем., monstruo исп. и mostro итальянск. — чудовище.] Да, это она, как ты справедливо догадалась, и, как видишь, на каком языке ни возьми, она — монстр. Она же и пела фальшиво.
Причем, в данном случае, это вральное пение подается в форме дуэта, в котором второй собеседник подпевает глухим тенором, сделав мутные глаза. Итак, стало быть, это он, бывший злокозненный директор, повинен в несчастье с «Мольером»? Он снял пьесу?
Интересно, что бы тебе ответили собеседники, если б ты сказала:
— Ах, как горько в таком случае, что на его месте не было вас! Вы, конечно, сумели бы своими ручонками удержать пьесу в репертуаре после статьи «Внешний блеск и фальшивое содержание»?
Статья сняла пьесу! Эта статья. А роль МХТ выразилась в том, что они все, а не кто-то один, дружно и быстро отнесли поверженного «Мольера» в сарай. Причем впереди всех, шепча «Скорее!», бежали... твои собеседники. Они ноги поддерживали.
Рыдало немного народу при этой процедуре. Рыдала незабвенная Лид[ия] Мих[айловна][490], которая теперь вынуждена посвятить свои досуги изображению графини-внучки. Известно ли все это собеседникам? Наилучшим образом известно. Зачем же ложь? А вот зачем: вся их задача в отношении моей драматургии, на которую они смотрят трусливо и враждебно, заключается в том, чтобы похоронить ее как можно скорее и без шумных разговоров.
Поэтому, когда женщина, потрясенная гибелью всех сценических планов того, с кем она связана, поднимает шум у театрального склепа, ей шепчут на ухо:
— Это он снял... Он! Вон он... Вы за ним, madame, бегите... Вон он!
Выбирается первое попавшееся, но непременно одиозное имя, и по следам его и посылают человека. Поди-ка проверь! Поверит, кинется в сторону, и шум прекратится, и прекратятся пренеприятнейшие разговоры о роли[491] [...] Немировича в деле того же «Мольера» и многих других делах, о работе Горчакова, а главное, о своей собственной работе!
Звезды мне понравились. Недурно было бы при свете их сказать собеседнику так:
— Ах, как хороши звезды! И как много тем! Например, на тему о «Беге», который вы так сильно хотели поставить. Не припомните ли вы, как звали то лицо, которое, стоя в бухгалтерии у загородки во время первой травли «Бега», говорило лично автору, что пьеса эта нехороша и не нужна?
Тут бы собеседование под звездами и кончилось!
* * *
Но нет, нет, мой друг! Не нужно больше разговаривать. Не мучай себя и не утомляй их. Скоро сезон, им так много придется врать каждый день, что надо им дать теперь отдохнуть. Все это мелко. Я и сам поддался этому вдруг. Сказалась старая боль! Обещаешь не разговаривать?
Но вот что я считаю для себя обязательным упомянуть при свете тех же звезд — это что действительно хотел ставить «Бег» писатель Максим Горький. А не Театр!
Я случайно напал на статью о фантастике Гофмана[492]. Я берегу ее для тебя, зная, что она поразит тебя так же, как и меня. Я прав в «Мастере и Маргарите»! Ты понимаешь, чего стоит это сознание — я прав!
Обрываю письмо и вычеркиваю слова о Станиславском. Сейчас о нем не время говорить — он умер.
Твой М.
62. 8 августа 1938 г. Днем.
Дорогая Люсенька!
Вчера ночью получил твою открытку от 6-го и в ней кой-чего не понял [...][493]
Появление Дмитр[иева] внесло форменный ужас в мою жизнь. «Кихот» остановился, важные размышления остановились, для писем не могу собрать мыслей, в голове трезвон телефона, по двадцать раз одни и те же вопросы и одни и те же ответы. Его жаль, он совершенно раздавлен, но меня он довел до того, что даже физически стало нездоровиться!
Сегодня вечером он уезжает в Ленинград, добившись здесь, благодаря МХТ, приостановления своего дела, что, надеюсь, приведет к отмене его переселения. Уехать он должен был вчера, но его вызвали для оформления траурного зала в МХТ.
Я сделал все, что мог, чтобы помочь ему советами и участием, и теперь, признаюсь тебе, мечтаю об одном — зажечь лампу и погрузиться в тишину и ждать твоего приезда.
Кошмар был, честное слово! Спешу кончить письмо, чтобы отдать его Настасье.
Итак, ты выезжаешь 14-го? Очень хорошо. Нечего там больше сидеть. Ку, если не трудно, закажи порошки от головной боли, привези. Волнуюсь при мысли, что вам трудно будет с поездом. Сдай, что можно, в багаж!
В голове каша! Целую тебя крепко! Жду!
Твой М.
63. 9 августа 1938 г.
Дорогая Люси!
У меня первое утро без Дм[итриева]. Что это за счастье, ты не поймешь, так как не была в кошмаре, о котором подробно расскажу при свидании. Достаточно того, что у меня началась полная бессонница. Уехал он, сказав, что на днях появится вновь, и я серьезно озабочен вопросом о том, как оградить свою работу и покой. Всему есть мера!
Впервые за это время хорошо заснув, был сегодня разбужен cuñad’ью[494], появившейся с двумя ящиками рано утром. Она унеслась быстро, оставив мне эти ящики и головную боль. После этого мне пришлось позвонить к ней, чтобы узнать число, когда ты выезжаешь. Поговорив с Кал[ужским], я уж хотел положить трубку, как получил к телефону cuñad’у, которая стала мне быстро и неразборчиво рассказывать что-то о варенье и о каком-то русском масле и что-то приказывать с ним сделать, чего я, конечно, не сделаю, так как, чуть-чуть отодвинув трубку, перестал слушать эту белиберду.