Мой взгляд упал на ее лицо, и я не решился сразу же разбудить ее. Я люблю прислушиваться к ее дыханию, когда она спит. Я с удовольствием смотрю на ее руки, обнимающие подушку. В такие минуты я невольно спрашиваю себя, как же случилось, что она вся целиком принадлежит мне. Я сел на край постели и отвел волосы с ее лица. Она открыла глаза. Я наклонился и поцеловал ее в лоб.
Она потянулась, глаза у нее были чуть припухшие ото сна, а ей это не нравилось. В этом я с ней не согласен. Мне, наоборот, чуть припухшие глаза казались самой красивой чертой ее лица. Я смотрю в них, и меня переполняет нежность, я даже не знаю, полюбил бы я ее, если бы не видел ее лица, когда она только-только очнулась ото сна.
Я снова залез под одеяло. Когда она допила кофе, она соскользнула вниз по подушке, мы обнялись, и она стала нежно гладить меня по голове.
Эти незначительные воспоминания крепко-накрепко привязали меня к ней. Я стал заложником ее красоты.
34. Он сидел, поджав ноги
В больнице не было зала ожидания, и больные сидели в коридоре. Свободных мест осталось немного. Мы, не сговариваясь, сели в стороне ото всех. В этом мы с ним похожи. Мы искали тишины и, оказавшись совершенно неожиданно для себя среди посторонних людей, старались держаться от них подальше. Все вокруг было белым, даже стулья. На стенах развешаны фотографии итальянских городов: Пизанская башня, венецианские гондолы, римский Колизей.
Довольно скоро из двери вышла медицинская сестра и начала, как на поверке в солдатском строю, зачитывать фамилии ожидавших пациентов. Она ни разу не оторвала глаз от своего списка, не смотрела в лица тех, кого называла, но при этом не производила впечатления хамоватой санитарки, а, скорее, вела себя, как очень занятый человек.
Когда она скрылась за дверью, все снова вернулись к своим разговорам. Многие, как и я, пришли кто с родителями, кто с женой или мужем. Часто в таких жизненных обстоятельствах можно увидеть, насколько крепки отношения в семье.
Мой отец, кивнув в сторону мужчины, проходившего по коридору, сказал мне:
– Вот доктор, которого мы ждем.
Я сразу встал, подошел к нему и представился.
– А, так это вы тот самый гений рекламы, поздравляю вас.
– Откуда вам известно, чем я занимаюсь?
– Мне это ваш отец сказал. Во время осмотра он только и говорил о вас, сказал, что у него есть сын примерно моего возраста, с большими способностями, который работает в рекламе. Вам должно быть приятно, что ваш отец так гордится вами, мой, к примеру, считает меня бездарью. Может, перейдем на ты?
– Конечно. Я только вчера узнал о возникших опасениях, мои родители не хотели меня волновать… Я хотел узнать, чего нам стоит ожидать.
– Я буду говорить с тобой откровенно… – и он повторил то же самое, что накануне говорила мне Джулия. В одном случае можно обойтись несложной операцией, в другом придется проводить химиотерапию, но положение все равно останется безнадежным. Вопрос пойдет о нескольких месяцах.
– Как только мне принесут результаты анализов, я сразу же вызову вас к себе, – сказал он и пошел дальше. Доктор шел быстрой походкой, полы халата развевались в такт его шагам, как накидка у Супермена.
Я вернулся к отцу и сел слева от него. Напротив нас было большое, распахнутое окно. За ним виднелась раскачивающаяся на ветру верхушка дерева. Я откинулся на стуле и прижался затылком к стене с тайной надеждой увидеть голубую полоску неба, в которую можно погрузиться взглядом и затеряться. Но надо мной, как огромный белый лист, нависал потолок, мешавший мне устремиться к небу. Отец, напротив, сидел на стуле с прямой спиной. Он молча смотрел в окно.
На нем были тщательно отглаженные брюки, свежая тенниска и бежевая куртка, которую он почти никогда не надевает. Одежду сегодня утром ему приготовила мама, что, впрочем, она делает каждый день. Он надел новые коричневые ботинки, которые мама недавно купила ему на рынке. Как когда-то говорили, оделся по-праздничному. Когда мои родители идут к врачу, к адвокату или к кому-нибудь в гости, они стараются одеться получше. Такая у них привычка. Они так воспитаны.
Я закрыл глаза. До меня долетали все больничные звуки: разговаривающие вполголоса больные, смеющиеся санитары, шаги в коридоре, повизгивание колес каталок, стук дверей. Наконец я открыл глаза, оторвал голову от стены, выпрямился и достал из кармана куртки пакетик с карамелью. Я протянул его отцу, тот взял одну конфетку. Я убрал пакет в карман и протянул к нему раскрытую ладонь, чтобы он отдал мне фантик. Отец скатал из фантика шарик и вложил его мне в руку, потом посмотрел на меня и сказал:
– Спасибо.
Все эти движения мы совершали с типичным поведением людей, занятых совсем другими мыслями. Я с жадностью следил за ними, словно боялся, что они могут оказаться последними. В моих ушах еще эхом отзывалось «спасибо», сказанное мне отцом, когда я встал, чтобы выбросить обертки от конфет, и сразу же заметил, что мне жаль расставаться с его шариком. Я вертел его в пальцах, застыв перед корзиной. Я все медлил. Наконец я выбросил его и вернулся на свое место.
Я слышал, как карамелька постукивает на его зубах. Я не стал откидываться к стене. Я, как и он, сидел прямо и смотрел на дерево за окном. Мой отец оборвал молчание, заметив, что небо сереет. Я коротко ответил ему:
– Да, кажется, будет дождь.
Потом мы снова умолкли. Наступило долгое, настороженное молчание, которое снова прервал мой отец:
– Представляешь, когда умирал твой дед, я был рядом с ним, стоял у его кровати.
Я повернулся к нему. Оказывается, вот о чем он думал, когда молчал.
– Он умер в обед, случилось так, что в комнате рядом с ним остался я один, потому что бабушка с теткой и еще двумя женщинами спустились перекусить на кухню. В последний месяц он стал совсем плох. Когда он испускал последний вздох, я смотрел на его лицо. Он как-то странно задышал, потом сделал долгий, шумный выдох и умер.
– Ты испугался?
– Нет, страха у меня не было. Но я испытал сильное потрясение. – Он на время умолк, словно перед ним ожило то далекое воспоминание, потом добавил: – Но я совершил странный для себя поступок. Я никому о нем не говорил, я тебе первому сейчас о нем рассказываю.
– А что ты сделал?
– Я встал и, вместо того чтобы сразу же спуститься вниз и сказать, что он умер, закрыл дверь на ключ. Я закрылся в комнате вместе с ним. Я снова сел у его изголовья и начал вглядываться в него. Я, наверное, очень долго просидел возле его тела. Потом я встал, открыл дверь и спустился вниз сообщить, что он умер. Я не могу объяснить, почему я заперся в комнате вместе с ним.
– Может быть, он всегда тебя избегал, ускользал от тебя, и ты наконец смог остаться с ним наедине? Ты плакал?
– Нет, я не умею плакать. Я, в общем, даже ребенком не плакал.
– Как, ты даже в детстве не плакал?
– Я плакал до пяти-шести лет, потом больше не плакал. И правда, когда твоя бабушка наказывала меня, она меня шлепала и не могла остановиться, потому что я не плакал, а это выводило ее из себя. Представляешь, я помню, как однажды она швырнула меня ничком на пол, придавила каблуком и стала кричать, что я буду плакать.
– Бабушка?
– Да. Она голову теряла, когда видела, что я не плачу.
– И ты после шести лет совсем не плакал?
– Не то чтобы никогда. Когда я подрос, такое иногда случалось. В последний раз в детстве я расплакался, когда мой отец схватил меня, поднял над печкой и сказал, что, если я не перестану плакать, он кинет меня вниз. Я до сих пор помню докрасна раскаленные угли подо мной. Меня охватил дикий страх, я его на всю жизнь запомнил. Он требовал, чтобы я перестал реветь, но я зарыдал еще громче. Чем страшнее мне становилось, тем громче я начинал вопить. Почти год после этого я заикался. Чтобы заговорить гладко, мне надо было с силой стукнуть кулаком по столу или что-нибудь сломать… Меня заставляли даже камешки держать во рту.