Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все думали об одном и том же? Все одинаково оценивали нравственные уроки Ирбека?..

Но неужели и мы тоже — только после его ухода?.. Неужели, и правда, живем мы в стране умерших героев?

Мы все.

В дни этих грустных размышлений получил присланную из Москвы газету «День литературы», в которой один из секретарей Союза писателей России, самый молодой и самый деятельный Николай Переяслов, сам писатель с хорошим пером, в обзоре последних книжных новинок пишет и о романе моего кунака-черкеса Юнуса Чуяко «Милосердие Черных гор или смерть за Черной речкой», над переводом которого сидел я прошлой зимой в Майкопе… Роман многоплановый, сложный, с несколькими временными пластами: здесь и прошлая Кавказская война, и попытка флигель-адъютанта императорского конвоя черкесского полковника Хан Гирея доказать в своих записках на имя Государя Николая Павловича возможность решения межплеменных, межнациональных проблем на Юге мирными средствами… Здесь одна и другая поездка Пушкина на Кавказ, счастливое возвращение и трагическая дуэль на родине. Здесь аульская жизнь после Великой Отечественой, сплотившей Россию в жестокой борьбе с немцами, и нынешняя война — разъединяющая страну чеченская.

Мне пришлось удивиться, как в коротеньком тексте Переяслов сумел сказать о «Милосердии Черных гор», пожалуй, самое главное, но вот ещё что: он процитировал «Белые стихи о Черных горах», мои стихи из письма к Юнусу, которыми он заключил свой роман-гыбзе, роман-плач.

С печалью подумалось: может быть, это знак?.. И в «Рыцарский цикл» со знаменитыми чужими строчками стоит включить мало кому известные — горькие свои?

Вот он, этот «Белый стих о Черных горах»:

Как могло получиться,
что рыцари Кавказа
стали надевать
ожидающим их невестам
не пояса верности,
но — пояса шахидов?
Или невесты надевают их сами,
и они-то как раз и есть —
пояса верности
нашему седому Кавказу?
И как получиться могло,
что на глазах русских рыцарей
Кавказ —
«наборный пояс» России —
пьяная тварь
превратила
в один почти сплошной
пояс шахида?!

«Мы бы и сами хотели получить ответ на этот вопрос, — продолжает в своем обзоре Николай Переяслов, — да вот только ответчика от нас до сих пор прячут на даче в Горках, защищая его какими-то надконституционными льготами и привилегиями…»

Может, об этом не стоило?

Может быть.

Если бы привилегии эти, которых вышеозначенный деятель «проглотил, сколько смог проглотить», другим концом не ударили по тому, что, не щадя себя, поколениями поддерживали и продолжали создавать истинные хранители великого народного Духа, ревнители лучших национальных традиций, в том числе и кавказских.

На внутренней стороне обложки небольшой книжечки Бернарда С. Бахраха «Аланы на Западе», подаренной мне Ирбеком летом 1998 года, после братских его благопожеланий следуют слова: «…в это трудное время произвола и беззакония.»

Время это мы понимали одинаково.

… Мысленно опять возвращаюсь к хлебу-соли, за которыми сидели мы прошлой весной в Новогорске у Миши, поминая Ирбека.

Само собой, что сообразно нашим воспоминаниям менялось общее настроение за столом — то все впадали в печаль и замолкали, а то вдруг начинали говорить громко и радостно: а помнишь, помнишь?!

Для того ведь и собираемся: снова вдохнуть жизнь в дорогие образы.

Может, и сами при этом становились моложе?

Меня всегда восхищала одна особенная мишина черта, для его богатырской внешности на первый взгляд как бы странная: никогда не скажет «отец». Непременно: папа. Также обязательно: мама. Ирбек — только Юрик.

— Помню, как учил меня петь и танцевать. Ему скоро десять, уже все умеет, а мне только три… И вот мама играет на гармошке, и сначала он пляшет и поет, а потом должен я… А, знаешь, что пели?.. Помню, как у мамы горели щеки, как за нас радовались глаза… Она играет, Юрик на меня придирчиво смотрит, а я кричу во все горло: «Казбек-отец и мать-Кура прислали чару нам вина!.. И за здоровие Кавказа мы выпьем чару без отказа! Аль в схватке, аль в какой беде — кавказцы первые везде!» И в конце обязательно: «Алаверды!..»

Кантемировым это удалось, Мухтарбек!

Быть первыми. Несмотря ни на что.

И Юрику.

Ирбеку Алибековичу Кантемирову, светлая ему память.

И — здравствуй ещё многие годы! — тебе.

Алаверды!..

В день твоего рождения.

Алаверды!

ГОРБАТЫЙ МОСТ

Нет-нет, недаром тогда в командирской рубке «Азова» подначивал меня не кто иной — сам главный штурман Военно-Морского Флота России:

— Еще раз посмотрите, — нарочно строго настаивал. — Хата под соломенной крышей… Казак в черкеске. Конь рядом… неужели не видите?

Разумеется, я посмеивался: ладно, мол, Евгений Геннадьич, ладно — хватит «юнгу» разыгрывать! Какие соломенные крыши? Какие там нынче могут быть казаки? Какие кони?!

— А вы посмотрите, посмотрите!

Я снова приникал к окулярам хорошо настроенного прибора, опять поворачивал его мощные линзы, медленно скользил взглядом от одного покатого окончания острова к другому, почти такому же: выгоревший к середине лета, с коричневатыми проплешинами пустынный холм, распластавшийся над синей полосой моря… Серый, судя по окраске военный, катерок неподалеку от еле заметного причала рядом с одиноким белым зданьицем на берегу и несколько слабо различимых домишек поближе к вершине… деревенька?

Греческий остров Лемнос, на котором после гражданской войны бедовали казаки-эмигранты. Как называли они его, Ломонос…

— Ну, что — видите? — настаивал Главный штурман.

Тогда я так ничего и не разглядел.

Зато через два-три года!..

Какие дали стали мне открываться вдруг дома, в Москве, когда стоял, ткнувшись лбом в оконное стекло на своем двенадцатом этаже на Бутырской улице… Какие видения вдруг возникли потом в Сибири, в нищем теперь, совсем почти провалившемся под землю Прокопьевске! Что я увидал потом на Кубани и Северном Кавказе: не только в Черных горах, но, вот ведь какое дело, — высоко над ними, чуть ли не в небе!

К Лемносу мы шли тогда, как понимаю, не торопясь, потому что за нашими тремя БДК — большими десантными кораблями с миротворцами для Косова на борту и с техникой в трюмах — следовали ещё два почти таких же: пропустить через Босфор все корабли сразу турки отказались, отряду предстояло соединиться уже после прохода через пролив — как раз возле Лемноса, в «точке четырнадцать».

Прекрасно понимаю, что это «мы шли» звучит примерно также, как известное заявление мухи, сидевшей в поле на рогах у вола: мы пахали. Но что было, то было: писательская судьба неожиданно, как сперва показалось, подарила мне, истосковавшемуся за последние годы, давно заждавшемуся хоть какой-то перемены жизни романтику и этот морской поход, и позднее, а потому как бы уже слегка насмешливое посвящение в моряки с традиционным подношением стакана соленой забортной воды — вместе с тельником и черной пилоткой…

Ранней пташкой я был всегда, а тут вдруг такая возможность — встречать солнце в открытом море. Несколько дней подряд я первым появлялся на полубаке рядом с головными каютами и долго простаивал в полном, благословенном одиночестве, но в тот день, как нарочно, поднялся поздней обычного: это-то и дало Евгению Геннадьевичу Бабинову повод надо мною пошучивать.

— Я полагал, юнга…

Он первый так назвал меня день назад, протягивая подписанный на память о нашем походе «Устав корабельной службы».

48
{"b":"219166","o":1}