„Куда ты собрался?! Какой тебе МАИ, если у тебя очки — минус пять! А там одни чертежи“. Но Алан твердо решил стать авиаконструктором. „Какой из тебя философ?.. Ты должен стихи писать!“ Но я не сомневался, что мое призвание — двигать вперед философскую науку.
В черных вельветках на молнии и в клешах, каждая штанина которых стоила исправной дворницкой метлы, с чемоданами, перетянутыми брючными ремнями, и с пузатыми авоськами краснощеких кубанских помидоров летом пятьдесят третьего мы с Аланом приехали покорять Москву.
Он поступил в МАИ. Я — в университет. На философский.
Уже после первого семестра он надел очки на единичку больше. Я схлопотал „неуды“ по высшей математике и по коллоидной химии и остался без „стипушки“.
И в сентябре пятьдесят четвертого дорожки наши снова сошлись — на первом курсе факультета журналистики.
„Что такое авантюрист? — весело крикнул мне Алан в старом университетском дворике на Моховой. — Это: а вон — турист!“ И кивнул за ограду, мимо которой шел увешанный фотокамерами человек в тирольской шляпе с пером — может, и в самом деле первый зарубежный турист…
После учебы я распределился в Сибирь, работал в многотиражке на большой стройке, но довольно быстро ушел „на вольные хлеба“ и там же, в поселке под Новокузнецком, на Антоновской площадке, принялся писать длинные романы „о железных“ прорабах и о матерях-одиночках — их временных женах.
Алан поставил в Орджоникидзе несколько пьес, снял кино, вот-вот у него должен был выйти большой роман, но работу он не бросал, а все поднимался потихоньку по служебным ступенькам и поднимался, пока… Но с этого я ведь начал: есть у вас старый друг — министр?.. У меня есть.
Министр из Северной Осетии — Алан Салтанович.»
Так вот, в рукописи у министра было иное имя, реальное: Георгий Ефимович. Ну, конечно, — Черчесов. Но перед публикацией я посчитал должным показать роман Жоре, он всю ночь просидел над ним в номере гостиницы «Москва», где всегда останавливался, а утром, когда я, что бы задобрить своего высокопоставленного дружка, пришел с бутылкой сорокоградусной, он взорвался: «Кто с утра пьет водку?!» И в своей обаятельнейшей манере шутить добавил уже совсем тихо: «Если есть хороший коньяк…»
Потом, когда наполнил рюмки, друг мой снова буквально вскричал: «Кто на Кавказе выводит действующих лиц под их настоящими именами и фамилиями?» Я подождал-подождал и, когда продолжения не последовало, сам спросил его: «Если?..» «Если, да, — проворчал министр. — Если…» Пришлось спросить в упор: «Если это может не понравиться первому?» «Давай сперва поднимем!» — предложил мой друг.
И правда: причем тут Первый? Разве у древних героев на Кавказе не было, и в самом деле, такого обычая: называться вторым именем?
Оказалось, Жора его для себя уже придумал.
«За крестины?» — спросил я, уставши от ожидания.
Ведь что касается длительного пребывания с наполненной рюмкой в поднятой руке, мой сибирский опыт был значительно скромней Жориного кавказского и запах выдержанного коньяка, по правде говоря, давно лишил меня собственной выдержки.
«За крестины? — переспросил я. — Давай, дорогой Алан Салтанович, — поехали!»
Но роман потом понравился Первому, вот в чем дело!
И нет на белом свете ничего случайного, нет…
Спустя несколько лет я полетел в командировку в Монголию, и друг мой попросил меня непременно заехать в Дархан, навестить там нашего консула Билара Емазаевича Кабалоева и передать ему кружок сухого осетинского сыра — едва уловимый запах дымка от горского очага, который вскоре пропитал мои вещи, не давал мне потом забыть об этой миссии.
«Видите, где нам пришлось познакомиться? — печально и чуть насмешливо спросил этот уже седоголовый тогда орел, жестоким ветром занесенный с родного Кавказа, считай, в центр Азии, считай — в пустыню. — Кажется, вы писали в романе, что наш святой Уастырджи хранит вас теперь в столице… А я прошу его об этом сегодня в таком далеком краю!»
Но это было уже потом, чуть позже, а сперва о признании «Проникающего ранения» в Осетии узнал от самого Жоры: в один из следующих его приездов в Москву, когда сидели за хлебом-солью у нас дома, на Бутырской, он, словно красная девица потупясь, нарочно виноватым тоном спросил: «Послушай, а нельзя ли Алану Салтановичу вернуть родное имя?» «Да?! — вскричал теперь уже я. — Вернуть?!.. Ну, нет, брат, нет! Сегодня он Алан Салтанович, а завтра… Или у нас с тобой нет хорошо знакомого тебе крепкого паренька с таким именем?.. У меня до сих пор лежит эта телеграмма, которую ты прислал мне в Сибирь: родился мальчик, назвали Алан… Пусть теперь в книжке это останется: на добрую память тому, кто гораздо моложе нас. Кто будет нас потом помнить.»
Вид у моего друга сделался торжественный, голос чуть дрогнул: «Оставайся и дальше кавказцем в Москве — за сказанное!» «За Алана Георгича! — уточнил я. — За наследника!.. Передашь ему привет и скажешь о нашем общем решении».
Потом произошла такая история — и чуть смешная, и трогательная… Пока «Проникающее ранение» печаталось в центральном журнале да потом в книжке, его знали мало, но когда его двухмиллионным тогда тиражом опубликовала «Роман-газета», читателей сразу прибавилось ой сколько. Заодно, конечно, и новоявленных критиков, и любителей строгой исторической истины. Почти тут же, как вышел номер, домой мне позвонил один из этих недремлющих ветеранов, которые окопались теперь возле военного Архива в Подольске, как в сорок первом — под Москвой. Одним из героев самой первой, «осетинской» главы романа был Исса Александрович Плиев, и добровольный критик спросил теперь уже дребезжащим, но от этого не менее суровым голосом: «Не подскажете, кто и когда присвоил Плиеву звание маршала?.. По нашим сведениям он был до сих пор генералом армии».
И тут же я позвонил своему другу во Владикавказ: мол, как же мы с тобой проглядели эту досадную неточность?.. Как после этого я теперь у вас появлюсь?! А он вдруг сказал: разреши поздравить тебя! Вчера у нас в большом дружеском кругу был праздник, об этом тоже шел разговор, и меня просили тебе передать, что ты всегда будешь желанным гостем в любом осетинском доме. Старшие говорят: наконец-то в этой Москве нашелся человек, который справедливо написал, что наш Исса — Маршал!.. Когда ты собираешься приехать? Тебя ждут!
Роман переиздавался потом еще и раз, и другой, но я так и не пошел на поводу у сторонников строгих исторических фактов: в «Проникающем ранении» Исса Александрович Плиев остался маршалом. Или, и правда, не заслужил?!
В салоне самолета, летевшего в Якутск, потихоньку чокались пластмассовыми аэрофлотовскими стаканчиками и все громче гомонили, а я сидел с Жориной книжечкой в руках и все повторял про себя: ах, молодец!.. Какой молодец! Наконец-то он ответил всем этим архи-демократическим умникам, которые, возвышая Никиту Хрущева, списали трагедию в Новочеркасске на счет бесстрашного и благородного воина-осетина… Я — казак! Я знаю, что этого не только не было — этого не могло быть: приказа Плиева о расстреле мирных жителей в столице тихого и великого Дона!
Сколько рассказов о Плиеве я мальчишкой слышал еще в станице от наших, от кубанцев, и сколько уже специально, когда собирал материалы о казаках в годы Отечественной, расспрашивал потом и донцов, и терцев, и астраханцев, и уральцев с сибиряками — кого только не было в славном кавалерийском корпусе, созданном Кириченко и после переданном Плиеву. Но кроме многих личных своих историй, как бы отдельных, почти все они непременно рассказывали одну общую: когда в очередном из бесстрашных рейдов по немецкому тылу их уже настигали, брали в кольцо, и ничто, казалось, уже не могло поднять на ноги смертельно уставших, совсем обессилевших казаков, Плиев надевал белую бурку, с нарочитой легкостью вскакивал на коня и начинал свой уверенный молчаливый проезд к линии атаки.
Белая бурка была знаком, что конников поведет он сам, пойдет первым, и все начинали стремительно, откуда только силы брались, вставать на ноги, подтягивать лошадям подпруги и тоже взлетать в седло… Уже через много лет, когда они давно состарились, глаза у них опять зажигались огнем: «Откуда сам Исса силы брал — вот чудо!»