Я все продолжал чтение жориной книжечки, и вдруг глаза у меня щипнуло, грудь наполнил невольный вздох: вот как оно в войну было-то!.. Вернулся к началу отрывка и перечитал еще раз: «На Букановском рубеже произошел уникальный случай. Разведка донесла, что враг готовит наступление. Плиев принимает решение упредить его внезапным встречным ночным ударом. Но времени было в обрез — приближалась полночь: шифровальщик погиб, а передавать распоряжение о подготовке наступления по проводной или радиосвязи открытым текстом означало выдать замысел врагу. И тогда Плиев, зная, что почти во всех частях кавалерии служат земляки, приказал, чтобы в полках к рациям пригласили осетин и передал им приказ открытым текстом на осетинском языке».
Нет на свете ничего случайного, нет!
Пленум, на который мы летели в Якутск, должен был пройти под символическим названием: «И назовет меня всяк сущий в ней язык». Эта пушкинская строка как будто звала в трудный наш час к неразделимому единству России, и я сидел над «Завещанием полководца», задумавшись… Какой пример братства!
Хорошо помню, как в годы студенчества чуть ли не на любой вечеринке Жора принимался пылко рассказывать, сколько среди осетин Героев Советского Союза. «На душу населения» выходило куда больше, чем где-либо по необъятной тогда, и в самом деле, стране — незаметно, чтобы не обижать друга, мы посмеивались… Но разве это, и правда, не так?
Много лет спустя в битком набитом зале я сидел во Владикавказе на II съезде осетинского народа — пригласили как московского атамана и заместителя атамана Союза казаков России. Это было уже перед самым так называемым осетино-ингушским конфликтом, и один из выступавших горько сказал: «Ингуши часто прерывают переговоры. Говорят: мы хотим посоветоваться со стариками. Почему бы вам не сделать то же самое?.. И мы должны были ответить: у нас почти не осталось стариков — все сложили головы в Отечественной войне!»
Тогда у меня тоже щипнуло глаза: если бы обо всем этом хорошо знала Россия! Но купленная — а то мы, профессионалы, не знаем этого?! — «свободная» пресса и продажное телевидение все продолжали усердно раскачивать колыбель, в которой денно и ношно нянчила «боль репрессированных народов» — какое они в конце-то концов выкохали чудовище!
Боль не там, где постоянно кричат о ней. На Кавказе тем более. Об этом терпеливо молчат: как в давние времена молчали раненые воины, когда из тела у них доставали стрелу. Доставали пулю.
В Якутске на пленуме я рассказал и о книжечке моего старого друга, и зачитал рассказ о случае на Букановском рубеже. В хорошо изданном отчете о пленуме моя речь вышла под заголовком: «Казацкая слава.» Говорил я о казачьей литературе и о казачьих писателях, о многонациональном составе казачьего братства — этой давней российской скрепы — о традициях куначества и побратимства, так что пример с одним из «сущих в ней языков» — осетинским был как нельзя кстати, тем более что казацкая слава и осетинская последние два века были во многом неразделимы. Недаром ведь после Октября одни вместе бедовали на Лемносе и в Чатталдже, мостили потом еще крепче объединившую их «Русскую дорогу» в горах Югославии и скитались потом по бесконечным дорогам Европы; другие вместе валили лес в Красноярском крае, мыли золото на Колыме, били шахты в Кузбассе…
В Союзе писателей я выпросил несколько экземпляров со стенограммой пленума, и один из них тут же отправил в Осетию. Друг мой сильно болел: как хотелось мне хоть слегка его поддержать!
Но бессильными вскоре оказались даже самые умелые врачи и самые целительные лекарства. Мой товарищ юности, мой самый давний и самый задушевный друг Жора Черчесов, Георгий Ефимович покоится теперь во Владикавказе на Аллее Героев, неподалеку от тех, о ком он писал с такой любовью, с таким уважением, с таким достоинством. А «Завещание полководца» стало и его завещанием: нам всем.
В один из приездов в Осетию, когда Жора еще был жив — приехал, чтобы на Северо-Кавказской киностудии начитать дикторский текст для нашего, уже третьего с режиссером Игорем Икоевым совместного фильма, «Казачий круг» — я жил в номере гостиницы, бывшей обкомовской, напротив нынешнего Лицея искусств, и однажды мой друг, с которым каждый день встречались либо перезванивались, сказал мне: «Сегодня на вечер ничего не планируй, со мной будешь ужинать. Тут делегация из Ливана, кое-кто из них достаточно хорошо знает русский — тебе интересно будет послушать».
«Неужели вы здесь не понимаете, что Бейрут — это только пробирка, в которой американцы ведут первый опыт? — говорил мне вечером за ужином мой сосед, симпатичный пожилой ливанец. — Потом через Балканы пожар пойдет дальше и скоро доберется до Кавказа. Не дай вам Бог увидать, что такое — оружие у каждого, что такое — война по ночам…»
Уже полыхнуло в Южной Осетии, уже назревало в самом Владикавказе, и все-таки это казалось невероятным!.. Неужели мы, бок о бок устоявшие в схватке с чудовищно сильным противником, рассоримся теперь и разбежимся под тем самым «бархатным», иногда едва ощутимым натиском пропагандистской войны?
Но она становится все беспощадней, все разрушительней…
… Дружили наши с Жорой отцы, и наши мамы ходили одна к другой, чтобы как раз об этом и посудачить, а то, бывало, и попечалиться: не слишком ли они на этой почве увлеклись проклятой «белоголовой»? Потом они ходили друг к дружке поинтересоваться, что там было у каждого из нас в последнем письме из столицы и между прочим проверить: сходятся ли наши с Жорой, как бы теперь сказали, версии определенных событий?.. Еще бы не сходились! Ведь зная о взаимных походах наших родительниц, мы так тщательно взвешивали вдвоем, в нашем общежитии в Москве на Стромынке, всякое свое даже незначительное сообщение.
Когда у нас в Новокузнецке родился сын, мы назвали его Георгием — и в честь моего родного дяди, магаданского страдальца, и в честь друга — осетина. Встретились наши дети уже в Москве, когда Алан учился в аспирантуре МГУ, и тоже горячо подружились. Уже подготовлены к знакомству и наши внуки — и те, и другие родители столько уже успели им рассказать, но вот беда — маленькие Черчесовы гостили у нас по дороге из болгарского Пловдива в свой Владикавказ, когда их ровесников Немченко в Подмосковье совсем засыпало снегом…
Удивительное это все-таки дело: у наших взрослых сыновей, старше го и младшего, появился свой круг осетинских друзей — уже в Москве. Воспитанные в возвышенном, не побоюсь этого сказать, уважении к древней Алании, на чьих разрушенных городищах раскинулись в наших родных местах на Кубани и черкесские аулы, и казачьи станицы, они как будто и сами излучают его, распространяют вокруг, и мне бывает радостно в их манерах, в поведении замечать отголоски горского этикета — особенно при нынешнем нашем российском неустройстве и при всеобщем, пропагандируемым и прессой, и телевидением псевдо-столичном хамстве.
В Союзе казаков несколько лет я за это «отвечал» — за зарубежные и внутрироссийские связи, и не то что кабинет — вся квартира наша завалена книгами, дружескими письмами и архивными справками из Башкирии, Калмыкии, Татарстана, Якутии. Все, что хранится в них, давно вросло в меня, как в землю врастает трава и дерево — я будто ощущаю те жестокие ветры, которые проносятся нынче над «кронами» этих народов, пытаясь не только переломить ствол, но и вырвать глубоко уходящий в общую российскую историю корень. Слава Богу, раскачиваются у вековых, у тысячелетних великанов только верхушки…
Пожалуй, самый жестокий ветер пронесся еще недавно над всей Осетией — сперва над Южной, потом над Северной. Подскажут: мол, прежде, чем налететь на Чечню.
Чечня — это отдельный разговор. Сегодня мы — об осетинской боли.
И старые друзья, и новые товарищи, и едва знакомые люди передали мне столько документов разных времен, столько книг, брошюр газет и листовок, что иногда я и впрямь думаю: может, им хоть чуть легче там от того, что кто-то искренне разделяет их боль в оболваненной, ставшей ко многому равнодушной Москве.