И Жданов посерьезнел:
— Когда решили, что я должен «благодарить Францию кровью», так русские тогда говорили… Когда это решили, Асламбекович сказал отцу: теперь покажем ему всё до конца. Там ему пригодится… И они научили меня таким вещам, которых ни в одной военной школе не узнаешь, я потом убедился… В Алжире я был сперва «грязный русский», а через два месяца в палатку ко мне приходили офицеры: ну, как, сержант? Будем наступать или ещё денек обождём?
— Это ему так понравилось, — сказал я на полушутке, — что Антоныч потом продолжил карьеру уже в «иностранном легионе»…
Жданов протестующе вскинул руки:
— Это не может понравиться! — заговорил горячо. — К этому нельзя привыкать… только кони меня потом и спасли. Была такая страшная депрессия. И Асламбекович сказал тогда: только лошадка его выручит… вынесет, он сказал!.. Привыкать нельзя, нет!.. Но знать надо. Чтобы выжить. Они были офицеры, и они это знали. Это по ним было видно, — и повел в мою сторону подбородком. — Леонтьичу я рассказывал: как в центре Парижа регулировщик перекрыл сумасшедшее движение, чтобы прошли трое казаков!
У француза Альфреда де Виньи есть книжка о солдатском долге, который он определяет так: и неволя, и величие.
Как нельзя больше подходит к военной косточке в эмиграции: какие были орлы!
Сколько я потом вспоминал об этой вроде бы неожиданной беседе в горах под Владикавказом: о русском офицерстве… Почему — там? Именно тогда?.. Когда Ирбек отмечал свой праздник, который больше был нужен не ему, всякого на своем веку повидавшему — нужен был оказавшимся в «злом обстоянии» его землякам, нужен переживавшей трудную — дай Бог, чтобы она поскорее закончилась, наконец! — пору любимой его Осетии…
Где только мы с ним потом не побывали, у каких только его друзей в разных концах республики не гостили… Что там банька! Радость от встреч на родной земле смыла с него московскую усталость и прямо-таки заново одухотворила лицо. Эта явная перемена пробудила во мне, давно уже ставшим его добровольным биографом, теперь ещё и заправского фотографа: снимал его в пути и в горах, на городских улицах и возле отчего дома с мемориальной табличкой в честь Алибека Тузаровича, у памятника родителям на старом, заросшем уже вековыми деревьями кладбище и у блестевших гранитом да мрамором надгробий на Аллее Героев…
Самому ему, казалось тогда, не будет сносу, да так и должно, если бы не слом времени, начавший плодить хамство и убивать честь.
Вышло так, что поездка его на родину стала прощальной, а речи, разговоры, да просто слова сделались заветом и тем, кто хорошо знал его, и кто узнает уже из рассказов старших, из книг, которые, не сомневаюсь, появятся, из фильмов, которые ещё непременно будут… Опомнимся ведь, наконец, — опомнимся!
Лет двадцать назад, когда работал заведующим редакцией «русской советской прозы» в издательстве «Советский писатель» и был в силу этого лицом, к руководству творческим нашим Союзом приближенным — ох, лучше бы всё-таки не «приближался»! — меня позвал к себе Владимир Яковлевич Шорор, помощник Маркова: через пару месяцев, объяснил, у Георгия Мокеевича юбилей, «стукнет» семьдесят. Не мог бы я к этой дате подготовить «праздничную» статью о нем?
Не ожидавший такого поворота в нашем разговоре я, как мог, попытался вывернуться: мол, что там ни говори, я не теоретик, сугубый практик, а тут надо всё глубоко осмыслить… Да и вообще: служба ну, прямо-таки не оставляет свободной минуты — недаром же в последнее время занят не прозой — все больше публицистикой…
Шорор, пользуясь борцовским термином, тут же провел очередной захват:
- А, может, о публицистике Георгия Мокеевича и написали бы? Он тоже плодотворно работает в этом жанре…
Уже легче! — мелькнуло у меня. — Что-что, а очерк-то последним дерьмом быть не может — удержит сама фактура, сама жизнь…
— Соглашайтесь, соглашайтесь!
Я согласился.
В библиотеке Центрального дома литераторов тут же взял последний том собрания сочинений Маркова, дома первым делом открыл его…
Стыдно мне и перед светлой памятью Георгия Мокеевича: добрый он был человек и что-то пытался делать, как говорится… Неловко перед Ольгой, старшей дочерью, с которой вместе работали и хорошо понимали друг друга: земляки, что там ни говори, — сибиряки!
Но что делать, что делать…
Отложил книжку и набрал номер телефона своего друга Николая Лущенко, тоже сибирячка, теперь — генерального директора объединения «Череповецметаллургхимстрой», с которым у нас был заключен договор о творческом содружестве московских писателей, тогда это было модно, со строителями «крупнейшей в мире домны „Северянка“».
Коля! — попросил его. — Выручай!.. Срочно дай мне на службу телеграмму, что без меня там твоя домна рухнет… ещё что-нибудь, чтобы я немедленно выехал к тебе: спасай, Коля!
Через день я уехал в Череповец, там тут же «простудился»… далее, как говорится, везде…
Ну, не смог в силу обстоятельств, которые бывают сильнее нас, написать о гражданских мотивах в творчестве Георгия Мокеевича — ну, не смог!
Как малоопытный жулик все-таки я попался…
Открыл «Огонек», в котором обещали напечатать мой материал о пятидесятилетии работы Ирбека в цирке, и оторопел: сперва следовала взятая в рамку небольшая статья о юбилее Маркова с крошечной его фотографией, а на обороте — ну, как будто нарочно номер журнала так «смакетировали»! — сверху донизу полосы в форме венгерского гусара красовался Ирбек на соловом своем Сёме и рядом начинался мой рассказ о нем: «Белый конь на асфальте»…
- Когда же вы успели? — с явной подначкой спросил позвонивший в тот день Шорор.
Я стал что-то такое мямлить: мол, это не специально написано, а задолго до того, отрывок из романа, нельзя было не попросить «Огонёк» — что там ни говори, я чуть ли не штатный биограф Ирбека Кантемирова…
— Это меня больше всего и смущает, — уже как бы озабоченно, как бы даже не без печали сказал Владимир Яковлевич. — Серьёзный писатель, мастер производственной прозы… За вашими плечами не только громадный металлургический завод — за вашими плечами Сибирь. А тут вдруг — цирк… джигиты… Невольно напрашивается: причем тут?
Сколько я после думал: как хорошо, что так оно все сложилось! Ну, не подарком ли судьбы стала для меня тоже сперва смущавшая было давняя просьба моего старинного друга Жоры: написать об осетинских наездниках?
Ничто на свете не происходит случайно, нет: «громадный металлургический завод» теперь уже несколько раз успели продать и перепродать, кое-кто уже и на Сибирь замахивается: а почему бы и её не «толкнуть»? Всю сразу. И рекламировать не надо — это давно уже за нас Ломоносов сделал…
А наработанное Ирбеком не выдуришь на ваучер — на «толькину грамоту». Не украдешь, не приватизируешь, в бессрочную аренду не возьмёшь…
Сделалось общим навсегда.
Недаром предупреждали святые старцы: Россия будет ограблена и уже не станет богатой материально, но просияет духом и даст пример всему в пороках погибающему миру…
В это «сияние духа» и вложил Ирбек Кантемиров свою мировую славу, мастерство, благородство… как бы нам все это сегодня достойно сберечь. На добрую память тем, кто придет после нас: помоги, Господи! Дай, Бог, силы!
Часто, очень часто все вспоминаю его рассказ о поездке во Владикавказ в кузове грузовика рядом с любимцем Асуаном, вспоминаю рассказ о «русском полковнике», неожиданно положившем целебный пластырь на давно саднившую рану джигита, вспоминаю этот вроде бы неожиданный тост в честь «настоящих офицеров»… тоже — завет?
В моем «кантемировском» архиве, невольно собранном за три десятилетия дружбы с осетинскими наездниками, есть и как бы особая, «воинская» папка, куда вместе с другими документами перекочевали теперь и две тоненьких книжечки покойного Георгия Черчесова, школьного товарища, тогда ещё — Жорика, незабвенного друга: «Завещание полководца» — об Исса Александровиче Плиеве и «Человек с засекреченной биографией» — о Хаджумаре Джиоровиче Мамсурове. Обе изданы Северо-Осетинским Институтом гуманитарных исследований благодаря бескорыстным жертвователям, по сути — на нищенские гроши. Серая бумага, простенькие обложки с полутемными фотографиями внутри, но какие лица на них, какие, и действительно, личности!