— Средний ход! — гремит из рубки Володин голос.
Алехин бежит по палубе с носа на корму. На катере негде повернуться, но кажется, что Алехин исходил с утра не один десяток километров.
Мимо в ботничке плывет старшина с карчеподъемного снаряда.
— Эй! — кричит Алехин. — Как там с карчой? Был на выкатке?
— Был третьеводни!
— Комли повытасканы?
— А кто его знат! Лодку, верно, вытащили!
— Какую?
— Ту, что в Первомае потопла!
Неслышно скользит ботничок и исчезает со своим горластым гребцом, который все машет, машет веслами.
А солнце село еще ниже, прибрежные дубы бросают тень на всю реку. И сильно вытянулась на воде скользящая рядом с катером тень от штурвальной рубки. И у кормы трется лодка караванного.
Тарас Михайлович чистит картошку и бросает ее в ведро, зажатое между ног.
— К ужину? — спрашивает с катера Алехин.
— К ухе. Володя заказал.
Рыба плеснула рядом с лодкой.
— Жерех бьет, — прислушавшись, шепчет Тарас Михайлович.
— Скоро и выкатка, — говорит Алехин. — А где Мишка?
Тарас Михайлович ножом показывает в сторону кубрика, и сквозь стук мотора и плеск воды за кормой Алехин слышит звуки баяна. Мальчик негромко играет на баяне. Он очень серьезен. Он обнимает баян руками, ноги его не достают до пола.
Алехину не дождаться, чтобы караванный рассказал ему подробности спора с москвичом, но Алехин знает, что и он уже погорячился. Алехин слышал, как в каюте Туров кричал Тарасу Михайловичу: «Его дуб пролежал под водой триста лет и еще пролежит! Ничего ему не сделается… Еще чернее будет!..»
Молчит Тарас Михайлович, но теперь и Алехин научился молчать.
Мимо брандвахты карчеподъемной партии катер проходит не останавливаясь. Алехин решил ночевать на берегу, ближе к выкатке.
На корме брандвахты молодые рабочие пляшут между канатов и кнехтов, не обращая внимания на приближающийся катер. Один из ребят играет на балалайке с таким безучастным лицом, точно пуговицы застегивает.
Алехин разглядывает карчеподъемный снаряд, будто видит его в первый раз. Немые блоки снаряда, поднятые среди реки на двух паромах, напоминают плавучие виселицы времен Пугачева, сплывавшие некогда вниз по Волге. Два парома держат подвешенный на талях огромный бесформенный комель о шести стволах из одного корня. Его знают на реке, этот комель. Его зовут «Шесть братьев». Он уже наполовину вынут из воды, завтра он будет на берегу, но это не радует Алехина. Все, кажется ему, стоит на воде, как было десять дней назад и как, наверное, было много столетий назад.
9
Отплыли недалеко от брандвахты, тусклые огни ее зашли за черный остов снаряда, стоящего на середине реки. Мотор затих, и в полной тишине катер пристал к куче камней у берега.
Из машинного отделения вылез Толя, потянулся, будто весь день проспал у мотора.
— Сейчас портки долой — и бултых…
Чуть выше катера две рыбацкие лодки пристали к берегу. Пять рыбаков тянули их из воды. Шестой, пока его товарищи разгружали лодки и вынимали из уключин весла, сел по-турецки на песок, откинулся и томительным голосом запел:
Эх, загулял, загулял, загулял
Парень молодой, молодой, молодой…
Верно, пришелся ему по душе этот вечер: пять дней рыбачил, вот вернулся домой…
Володя, позвякивая ведром, отправился к рыбакам. Алехин готовил ночлег, стелил постели в каюте и в кубрике. Неприятное ощущение, будто не он уже главный на реке, не покидало его.
Рыбаки поделили улов, и тот, кто пел, самый нетерпеливый, прежде других взвалил на плечи тяжелый мешок и пару весел и пошел от лодок к лиловым кустам, за которыми лежала невидимая отсюда деревня. За ним потянулись его товарищи. Они шли гуськом, со своей мокрой поклажей на плечах и длинными веслами, чернея на фоне светлого песка. А с ними вместе уходил по песку, скрывался за кустами весь этот долгий знойный день.
Вернувшись от рыбаков, Володя затачивал топор. В белом ведре, полном воды, вниз головой лежала тяжелая стерлядь. Ее осклизлый зеленый хвост, торчащий из воды, подрагивал, жабры дышали, и странно глядел со дна ведра выпуклый глаз.
Караванный поглядел в ведро и с равнодушным видом отошел. Его самолюбие рыболова было задето этим приобретением.
— Садитесь в лодку, Тарас Михайлович, я подгребу, — предложил Алехин.
Они сели в лодку и отплыли на середину реки. Алехину хотелось высказать приятелю все, что было на душе.
— Пойдем, Володька! — упрашивал моторист рулевого.
— Да ну тебя…
— Да пойде-ем, искупаемся. — И, не дождавшись ответа, моторист побежал вдоль берега, стаскивая тельняшку.
— Комары затюкают! — крикнул вдогонку Володя.
Еще минут пять он наводил бруском топор, потом, спрыгнув на камни и не оглянувшись на пассажира, побежал за Толей.
Туров остался один. От нечего делать он заглянул в кубрик, — там спал Миша. Уже темнело, и было резкое несоответствие между прозрачным вечерним простором в светлом прямоугольнике двери и узкой норой человеческого жилья. Влажные матрасы, промокшие в грозу, издавали неприятный запах. Туров вышел на корму, присел перед ведром с рыбой. Хвост ее уже не подрагивал, но жабры дышали. Он тронул пальцем холодную, скользкую кожу и, вынув платок, вытер руки. Так и сидел Туров на корточках перед ведром и слушал. Ниже катера шагах в двухстах купались Володя и Толя. Их не было видно за камнями и кустарником, но река доносила их голоса, смех, бултыханье в воде, как будто расстояние в вечерний час только придавало отчетливость звукам, доносившимся издалека.
В этот вечер, после ссоры в грозу и разговора с пропагандистом, Туров вспоминал Москву, и его контора на Балчуге не казалась ему, как прежде, самым лучшим местом в мире. Неприятно сознавать, что этим людям, Алехину и Тарасу Михайловичу, не трудно здесь жить, что он, например, ни за что бы не догадался сесть в лодку и отплыть на середину реки, а они догадались, — он скорее задремал бы в темном и душном кубрике. Но о главном он не хотел думать.
В лодке Алехин говорил порывисто, дергал веслом и бросал его. Тарас Михайлович слушал. Он слушал сразу и Алехина и песню. За буграми из деревни слышалась песня:
Эх, загулял, загулял, загулял
Парень молодой, молодой, молодой,
В красной рубашоночке,
Хорошенький такой…
Похоже было, что это рыбак, тот, что сидел на песке, пришел в деревню, бросил ношу и, даже не поужинав с дороги, поет, затягивает томительным голосом, а ему подпевают.
— …Что я, не вижу разве, что меня всерьез не берут? — говорил Алехин. — Последний лоцман смеется. А чего смеются? Что я нашел дорогую вещь, засуетился, отчаялся. Что я скрытный стал от этого дуба.
— Ну уж…
— Ты-то ведь знаешь, что тут для меня открылось, на реке.
— Первопричина?
— Вот я объясню сейчас. Взять нашу пристань в городке, бывал ты в пассажирской комнате? Темно, зеленый фонарь на стене. Пол хотя и вымыт, так по вымытому еще заметнее, что доски сгнили, краска сошла. А в углу — ломберный стол. И так он стоит в том углу еще с моего детства. Я мальчиком был, а он стоял в углу. Кончил школу, пошел на пристань дожидаться «Чайки», в дальний путь, — а он стоит. Водоливом по Волге плавал, заедешь, заглянешь нечаянно — стоит. Ну, а сейчас? Вот весной кончается школа, едут из нашего городка выпускники — на той же «Чайке»… Вишня цветет. Впереди Волга и вся жизнь — пятилетки, новостройки, большие города, Дальний Восток… А на дороге у них, как у меня когда-то, старая пристань и ломберный стол в пассажирской комнате. К чему я это? Да вот к чему: я эту пристань разделал бы вроде метрополитена. Как в Москве, только там у них все больше мрамор, а у нас — дуб. — Алехин дотянулся рукой до Тараса Михайловича, тронул за колено. — Может, думаешь, очень торжественно говорю? Что?