— Ничего. Я отдыхаю.
— Что я, не вижу, что ты мечешься, а не отдыхаешь?
— Я мечусь потому, что отдыхаю, — упрямо повторил Роман. — Вот уже много лет стараюсь отдыхать.
Никогда, в минуты самых мучительных сомнений, Аня не могла себе представить, что он так слаб. Она сдержалась и сказала:
— Езжай скорей. Мама больна… Стыдно!
Теперь она понимала, чего испугался Роман: его прогнал из Москвы страх, что мать сразу лишит его веры в себя. Но этой веры все равно не было: разве может окрылить бегство?
— Она не обидела тебя? — вяло спросил Роман.
Привыкнув к темноте, она различала его лицо, злую улыбку.
— Мне бы хотелось, — сказал он каменным голосом, — чтобы тебя сильно обидели. Тогда бы я мог за тебя заступиться. Я никогда за тебя не заступался, никто тебя не обижает.
— Ты меня обижаешь, — сказала Аня. — Езжай скорей, — упрямо повторила она.
— С тобой?
— Нет, нет! — испугалась Аня. — Я тут останусь.
— Если бы ты знала, как не хочется!
— Жидкий ты на расправу, Роман.
Роман помолчал.
— У тебя есть деньги? — спросил он. — Дай немножко, надо ей чего-нибудь купить…
Какими умеют быть деликатными самые шумные, развеселые парни! Федька и Саша не удивились ни неожиданному отбытию Романа в Москву, ни решению Ани остаться у них. Они погомонили, поспорили о погоде, лыжная или не лыжная, и снова стало тихо в комнате. Федька и Саша должны были заниматься всю ночь. Во сне, пригревшись у печки, вздыхала собака.
Чтобы не мешать ребятам, Аня стала прогревать лыжи Романа у огня, и на них выступили пузырьки лака. Руки, испачканные лаком, приятно пахли, и комнату наполнил этот запах. В комнате он неприятен, а на руках замечательный! После Москвы в ушах звенело от тишины зимней дачи. И вдруг она услышала взрыв — бухнуло далеко-далеко, а дом знакомо вздохнул. Теперь частой очередью — чаще, чем было в декабре, — бухали взрывы, и в доме осыпалась пыль, чуть звенели стекла. Аня, нюхая руки, подошла к кровати и упала лицом в подушку, чтобы ребята не услышали. Казалось, что все обиды, которых не замечала, от которых отмахивалась, склубились у нее в горле и разрывают его. «Не любит. Никогда не любил. Даже не спросил, еду ли, куда… Нужна? Да, конечно, нужна. Не из-за денег, нет. А все-таки… Если к матери ехать — так вместе, чтоб легче было ответ держать; если оставаться в Москве — так можно и в официантки. Живем вместе полгода, а он все напоминает, что еще не муж, еще свободен… Глупо, непостижимо глупо, что ни разу не задумалась над этим. Но как страшно остаться одной!..» И она не заметила, как уснула.
Очнулась глубокой ночью. Со вздохом открыла глаза, Федька свалился, спал, а Саша все сидел за столом. Аня засмеялась: показалось, что Саша крестится. Он полуобернулся к ней, держа в руках очки и носовой платок.
— Чего смеешься?
— Очки протираешь, — шепнула Аня. — А мне показалось, что молишься.
— Мотору водяного охлаждения, — сказал Саша, надевая очки. — Спи. — И Саша снова сгорбился над книгой. Вдруг резко повернул голову. — Что с вами стряслось в городе?
Аня лежала на спине, руки под головой.
— Стряслось? — повторила она, подумав. — А ты заметил?
— Все заметил, — с добродушным самодовольством сказал Саша. — Чувство. — И добавил, как бы себе в уразумение: — Чувство — это когда иначе не можешь.
— Во-во, в самую точку, — подтвердила Аня.
Саша перешел к ней, сел в ногах.
— Ты уедешь?
— Конечно! — не задумываясь, ответила Аня, а сердце дрогнуло: разве она что-нибудь решила? — Я не могу изменить его жизнь, а он мою… может.
— Ты уезжай, — посоветовал Саша. — Он честный, но слабый. Не такого мы знали на фронте.
— А мать у него сильная, — сказала Аня.
— Он потерял свое место в жизни. Вот что с ним случилось. Его надо за шиворот — и в жизнь, как в прорубь. Протрезвеет…
Далекий взрыв снова мягко прозвучал в стеклах.
— Что это бухает, Саша? — спросила Аня.
— Что-то строят. Землю мерзлую рвут взрывчаткой.
Он встал, бережно подоткнул под нее одеяло, ворчливо сказал:
— Не спишь по ночам. Разделась бы. Очень он над тобой силу взял. — И отошел к столу.
Когда Аня проснулась во второй раз, хозяев в комнате не было — уехали в город. Трудно занималась синева за столом. Громко тикали, видно не прозвонившие, будильники. В тишине слышно было, как очередь глухих ударов вошла в дом, и снова зазвенели стекла. Вдруг Ане неудержимо захотелось знать, что это строят. В первый раз за всю зиму ей захотелось узнать, что взрывают, зачем? Взрыхляют ли мерзлый грунт в котлованах стройки? А может, как говорил Федька, гремит полигон далекого снарядного завода? Ей представился освещенный прожекторами ночной полигон, вагонетки, на которых подают к орудиям контрольные снаряды. И какие-то люди, наши московские или рязанские ребята, только в синих комбинезонах, с карандашами в карманах. Что-то фантастическое. И, затаив дыхание, она прислушалась к новым взрывам. Без перерыва!
Она не смогла лежать на спине, ей стало жарко от наплыва мыслей. И так остро жалко было, что Нефедыча нельзя полюбить немедленно, никак нельзя. Милого, хорошего, а нельзя полюбить.
Она приподнялась, опершись на локоть. Нужно же было ворваться к ребятам, взбаламутить всех, а в конце ночи услышать методическое буханье и понять самое важное…
«Как это его мать сказала? — думала Аня. — «Как волк в одиночку»… Ничего во мне не поняла Анна Парамоновна, а верно сказала: «Разве можно убежать от жизни?» Все эти дни казалось самым важным — решить: ехать, не ехать… О, как это просто, само решение: ехать, не ехать… Конечно, ехать! Ехать не потому, что велено, а чтобы его увезти. Здесь ему оставаться нельзя. Смешно об этом задумываться, если знаешь, как жить».
— Он поедет. Нужно только захотеть! — вслух сказала Аня.
И за закрытой дверью Дымка отозвалась на голос постукиванием хвоста.
— Он надо мной силу не взял, — сказала Аня. — Непременно поедет. И его снова полюбят. Это дороже всего. Даже дороже жизни…
И опять раздалось постукивание в соседней комнате. Потом Дымка заскреблась лапой в дверь — просилась к человеку.
1956
Погремушка
1
Начальник пароходства мне отказал: никаких корреспондентов в испытательный рейс на «Ракету» он не пустит. «Ракета» — судно быстроходное, на подводных крыльях, а река сплавная и засоренная.
Скорее всего, в рейс собиралось местное начальство, и ни к чему, значит, пускать посторонних, тем более из молодежной газеты. Но догадка осенила меня позже, за дверью. А ведь редактор верил мне, отпуская, положил руку на плечо:
— Передашь триста строк. Капитаном назначен комсомолец. И фамилия-то занятная: Гарный! Значит, сближай по мысли с эрой космических полетов: дескать, молодежь осваивает самую новейшую технику.
Вот и освоил. Надо было стоять насмерть, связаться по телефону с Москвой, а я развесил уши: уж очень убедительно этот перестраховщик советовал плыть на «Гончарове». Там капитан Воеводин, он шесть лет плавал с Гарным, кого же и послушать, как не старого речника? Там и удобно, покойно, можно занять бывшую каюту Гарного, об этом он лично распорядится. Все правильно: люди лучше расскажут о человеке, чем он сам о себе. Но я-то чувствовал, что сплоховал, и целый день носился по пристани — и все без толку.
Неприятности не приходят в одиночку: старенький «Гончаров», хоть и пускал дымок, не торопился отваливать. Выяснилось, что он вообще ходит вне расписания.
Поздно вечером я разыскал капитана Воеводина и потребовал начать посадку. Зачем держать людей на пристани до рассвета! Подошел еще один пассажир — археолог из Хакасии. Тот намучился ожиданием с малым ребенком, и мы оба, я и археолог, заговорили сразу.
Капитан Воеводин стоял у тележки с газированной водой. Он плеснул далеко от себя из стакана и захрипел измученным голосом: