Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Зима — вот именно: валенок не хватает. Ты отдай свои валенки фурмовщику, а сам поезжай на юг, отдохни.

Болоев снял папаху. Седая на висках, плешивая голова была мокра от пота. Он вытер пот ладонью.

— Старый стал? — спросил Болоев.

— Поиздержался, батенька. Нельзя так.

— Я, батенька, здоровый, не поиздержался, — передразнил Болоев. — Мне сам нарком говорил: «Какой ты здоровый, крепкий, Болоев!» Разве я хуже стал?

— Ты какой был, такой остался. Вот в чем беда.

Болоев долго молчал.

— Значит, не такой, раз баба уходит.

— Это не главное, — поспешил возразить директор, он сочувственно вздохнул. — Ушла баба? Что ж ты ее отпустил?

— Я в цехе был. Цауштн, девка… — поморщившись, сказал Болоев. — Ушла — вот и стало мне плохо.

— Скандальный ты человек, Самсон. Тебе этого валенка товарищи не простят. Уезжай с глаз долой. А там видно будет. Тогда возвращайся.

Болоев понял, что не о чем разговаривать. Он надвинул папаху на брови, как джигит. Пошел из кабинета, взявшись за ручку двери, остановился.

— Как думаешь, этот артист, Ярошевский, выдержит?

— Нет, думаю, не он, а Багашвили возьмется.

— Такой газ — крыша и та ржавеет. А слабый человек разве может выдержать?

Директор встал, улыбнулся.

— Нет, думаю, не выдержит.

Болоев понял: директор хочет его утешить. «Ага, проговорился, сукин сын», — подумал Болоев. Так велика была его тоска, что он не огорчился разговором, а, наоборот, обрадовался, что хорошо понял директора.

А на улице Шадрин пристал. Дожидался, что ли?

— Что ж, Клавка-то не вернется? — Так он спросил без всякой злости и пошел рядом.

— К начальнику ОРСа ушла, там сытнее. Зачем насмехаешься?

— А ты что делаешь? Валенками кидаешься. Мы народ простой, необидчивый, но таких невежливых вещей никому не позволим.

— Чего ты прицепился? Цауштн, отстань от меня.

— Черта лысого! Я и пошел над тобой посмеяться. Отстану, как же…

— Что ты как репей пристал?

— Иди, иди, нипочем пропадаешь!

— Цауштн, сам пропади!

— Вот мы с тобой свыкнулись, сжились, хоть и враги.

— Что ты зудишь? Что зудишь?

— А ты чего таишься? Что в цехе, что в доме. Какой вражеский характер придумал. Клава ушла — ты скажи, не утаивай. Ведь родственники стали. А то по ночам скачет, ищет. Знаешь, как говорят: не искал бы ты в селе, искал бы в себе.

— Придет девка. Козу прирежу. Она придет, будем шашлык есть.

— Не придет, не обманывайся. Раз ушла так скрытно, значит, не придет. Не воротится.

— У нас приходят.

— И у вас не приходят. Что врать-то, Самсон? Хоть ты будь японец, хоть мексиканец, а девки всюду уходят одинаково.

— Что ты меня дразнишь, Шадрин?

— Иди, иди.

— Цауштн, говори — чего дразнишь?

— Глупый человек, я с тобой по-хорошему иду, тебя дражню. Ты уважать должен. Так медь дражнят, как я тебя… Ты старый человек, чтобы ты себя сам не истомил, вот я тебя и дергаю и дражню.

Болоев вздохнул.

— Эх, ты-и-и-и-и, цауштн… — И молча пошел рядом с Шадриным.

Они закололи козу, освежевали ее и опять ссорились: каждый хотел по-своему. И вместе жарили ее. Из трубы болоевской сакли густой дым валил — там двое спорили, горячили кровь, вспоминали обиды и провинности. И поздно вечером Шадрин звонил на свиноферму и просил свинарок разыскать дочь, чтобы им вместе подумать, как сделать, чтобы зря не пропал Мазепа.

1935—1964

НЕОКОНЧЕННАЯ СИМФОНИЯ

(Из цикла о войне)

Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.  - img_6.jpeg

Изба

Над большой дорогой с краю села, на косогоре, стояла изба. С тех пор как война вошла в среднюю полосу России, каждый вечер в избу шли ночевать с дороги военные люди. В ноябре готовилось большое наступление. Войска двигались к фронту безостановочно: артиллерия, пулеметы на вьюках, двуколки с минометами, танки. Пехота шла ходким шагом, с тем русским здоровьем, которому нипочем в пути и снег по колено, и вьюга, слепящая глаза. Но к вечеру кони задыхались. Свет фар блуждал по снегу, ища колею. Ветер и тьма гнали людей под крышу.

В избу входили ослепшие от вьюги, в набухших полушубках, с промокшими варежками, в заиндевевших шапках. Приходили и в хромовых сапогах, которых никак не просушить за ночь.

Хозяйка посыпала земляной пол желтым песком, изба была так чиста, что никто не лез в нее, не обметя метелкой валенки в сенях. С темнотой окна запирались ставнями. Старуха нарубала еловых веточек три-четыре охапки, совала их в печку, и по ним бежали веселые смолкие огоньки. За окнами шумела фронтовая дорога, слышались приглушенные сугробами голоса и нытье буксующей машины; там были свет фар, ветер и снег. А изба — как дубовый дедовский шкаф. И каждый, пригревшись, пьянел от усталости. Доставали из мешков кто селедку, кто шпик, кто концентраты. Фронт — рукой подать: люди становились дружней и отзывчивей.

То и дело в сенях стучала щеколда и слышался шорох метелки. Ксения, бабкина невестка, знала, что где сушить. Мокрый полушубок — боже сохрани на печку! — прямо на земляной пол. А валенки и варежки — тесно в ряд на печи. Винтовки — в дальний угол, чтобы отпотели.

Каких только гостей не принимали хозяйки!

Один запомнился — злой.

— Мы, — говорит, — нынче перед тобой, а завтра перед немцем.

Старуху не возьмешь на разные такие выражения: у ней-то у самой пятеро сыновей на фронте.

А один полночи на дворе простоял, караулил: заметил, что ребята из его полка солому по дворам растаскивают. Ксения вышла на разговор, испугалась, а он успокоил:

— Ничего, я так, покуриваю тут. Не сумлевайся. А то солому утащат у тебя, глупая баба… Свой-то воюет?

Еще один заскочил, так тот все хотел голову помыть снеговой водой, без мыла. Долго плескался, а потом у печки сушил рыжие, потемневшие от воды волосы, крутил самокрутку, жмурился.

— Откуда ты, милый? — спросила старуха.

— Из Кимр.

— Сапожник стало быть…

— Коли Кимры, так уж сапожник! Нет, шлюзовый механик.

И старуха пожевала губами, как всегда, если чего-нибудь не понимала.

Были бережливые и были щедрые. Солдаты не трогали утвари. Только и было убытку, что искрошили зеленую клеенку на столе, бог с нею… Солдат сгоряча, с дороги, сахар стал рубить на столе. Давно ушел он и уж давно, наверно, на передовых, а память оставил. И каждый, кто ужинал за столом, спрашивал, разглядывая чистую клеенку:

— Верно, сахар рубил? Неосторожный какой: где ел, где кушал, там и зарубку оставил…

Один ложку забыл. Старуха, подавая ее к горшку со щами, всегда приговаривала:

— Ваш какой-то оставил. Тоже так-то, как вы, пришел: «Пусти на ночь».

На стене шли ходики и, может быть, от дальнего гула на Дону часто останавливались. Кто-нибудь из солдат снова ставил их по своим часам. Под ногами ходил и обглаживался черный хозяйский кот; о нем бабка тоже знала что рассказать; кто его брал на руки и в усы дул, кто рыбой кормил, а узбек затопал на него, прогнал от себя — кота не любит. И когда рассказывала про узбека, как он на кота по-своему заругался, все смеялись.

Однажды черкес ночевал и стал свататься к невестке. Щеголял перед Ксенией, красовался, сам смуглый, осанистый такой.

— Иди за меня. У меня в горах дом каменный.

А тут подвернулся в ту ночь курносый какой-то, все возился со своими мокрыми портянками; стал он дразнить черкеса.

— Бывал я, — говорит, — в ваших местах. Брешешь ты: «каменный»! Обыкновенно кизячная сакля. Это тебе мнится, что каменный.

Но черкес всю ночь хвастал каменным домом, и на душе у него, видать, смутно было, и нужен был ему в ту ночь друг. Позарез нужен. Подозвал к себе девочку, Ксенину дочку, снял кольцо с руки, отдал девочке — подарил. Серебряное, с насечкой.

107
{"b":"217839","o":1}