— Нет, Самсон Георгиевич, задержится у вас Ярошевский, — вежливо сказал управляющий, положил трубку, подумал и зевнул.
К чаю все собрались за большим чертежным столом. Выждав минуту, управляющий сказал:
— Ярошевский, я вам завидую. Утром приехали, а девушки уже справляются по телефону о вашем здоровье…
Все оживились, заметив, как вспыхнуло землисто-серое лицо высокого корректного горбуна. Довольный шуткой, управляющий наклонился к главному инженеру:
— Жабу узнаю по голосу. Это звонил Болоев.
— Вот беда — яйца полопались, — возвестила проводница Маша, внося тарелку с вареными яйцами.
— Значит, туго закупорены, — откликнулся главный бухгалтер.
И разговор вошел в проторенное русло дорожных шуток и суесловия.
Слух о том, что старый хрен бросил в конвертор валенок фурмовщика, распространился сразу, потому что вечером металлурги собрались в Доме культуры на совещание.
Оттого ли, что в смену Багашвили было дано шестьдесят тонн меди, или оттого, что в тупике за обогатительной фабрикой стоял салон-вагон из Свердловска, металлурги, свободные от работы, пришли в полном составе, многие привели жен. В высоком двухсветном зале уселись, топчась и уступая друг другу места, за тремя длинными рядами столов, накрытых скатертями. Перед каждым — бутылочка крем-соды, стакан крепкого чая и на тарелке пирожное и два яблока.
Разместились бригадами. Ближе к сцене — ребята с обжиговых печей, у входных дверей — окруженный «отражателями» Шадрин. Только конверторщики разбрелись и сели за разные столы. Главную группу конверторщиков образовала семья Пушкаревых. Старший внимательно слушал, младший сразу осушил свою бутылочку и теперь принялся за братнюю; он наклонялся к жене, шептался, хихикал.
— Ты не вертись, — заметил старший.
Багашвили не пришел — спал после смены. Вместо него явилась жена, худенькая голубоглазая лаборантка; присела в сторонке, в складках алого бархата, и все записывала в тетрадку — наверно, для мужа.
Тамбовцев засел в дальнем углу стола и оттуда исподлобья всех оглядывал. По-настоящему он ошалел от злобы только здесь, вдруг оценив, какое значение придали этому валенку, и сейчас он знал, что так дела не оставят. Он ни разу не взглянул на Мазепу, который тоже сидел насупившись.
Управляющего выслушали с настороженным вниманием, как чужого. Пока он говорил, из-за сцены, откуда-то из дальней комнаты, приглушенно доносились густые звуки: там репетировал духовой оркестр. С другой стороны, тоже издалека, слышался баян: шел урок танцев. Но здесь, в зале, было тихо и жарко. Ясно было: всем, кто пришел и сел за эти столы, хотелось, чтобы завод вышел наконец из прорыва.
— Ты кто такой? — кричал ремонтный мастер, адресуясь к начальнику технического снабжения; тот сидел перед ним и глупо себя чувствовал: улыбался и прихлебывал чай из стакана. — Кто ты такой? Не знаем мы тебя, не видали тебя в цехе!
Многие из выступавших обращались в ту сторону, где сидел Болоев. Говорили враждебно, и никто не знал, чем все кончится. Особенно резко высказалась автокарщица. Каждую фразу она начинала так: «Ну хорошо…» Но ничего хорошего не сообщала, наоборот, все никуда не годилось в цехе. И все по вине Самсона Георгиевича.
— Ты ждешь аварий, чтобы себя показать: вот, дескать, я какой цаца!.. — говорила женщина, которую Болоев не знал в лицо, потому что, подвозя огарок от обжиговых печей, автокарщицы работали в респираторных масках, иначе они отравлялись сернистым газом. — Ну хорошо! А ты бы подзадорил мастеров, сказал бы им: «Вон как работает Багашвили». Медь-то ведь знаешь как дразнить, а людей?
Директор, слушая справедливую и ему тоже незнакомую женщину, понимал, что главное не сказано, что кто-то из троих, побывавших в его кабинете, будет выступать, он был уверен, что кто-то выступит. Но не Власюга взял слово, и, слава богу, не Тамбовцев, а тот неизвестный ему паренек, что недавно пришел из армии. И почему-то директор обрадовался тому, что не Власюга встал, а этот молодой, неизвестный. А Пушкарев-младший — тот прямо заерзал на стуле.
— Да не вертись ты, — снова успокоил брата Пушкарев-старший.
Но фурмовщик ни разу не упомянул Болоева. Он говорил о том, как можно хорошо работать, и привел в пример сегодняшнюю смену Багашвили.
— Когда же мы дадим наконец сто тонн в сутки? — спросил он и замолчал, ожидая ответа.
— К Новому году дадим! — крикнул начальник цеха.
— Завтра дадим! — крикнул кто-то из другого конца.
— Завтра дадим! — поддержали со всех сторон.
— Нет, завтра не дадим.
Фурмовщик так нескладно это сказал, что все насторожились, увидели в нем маловера, ни больше ни меньше. Тем более — новенький.
— Дадим завтра, — поправили его на разные голоса.
— Завтра не дадим, — твердо возразил фурмовщик и с виноватой улыбкой пояснил: — Завтра-то ведь я выходной.
Последним выступал Иван Шадрин. Начал он словами привычными: «Мы, беспартейные большевики». Но вскоре разволновался, раскраснелся, пока не сорвал голос и не пустил петуха. Все засмеялись и стали аплодировать.
— Как тебе не стыдно: так кричишь! — с притворным ужасом подал голос Болоев.
Он тоже встал, нахлобучил папаху и криво осклабился. Его веселила вдруг наступившая тишина, он всем бросал вызов: нате, ешьте!
— Мне не стыдно, за мной вдогон не бегали, — рассудительно возразил Шадрин и вдруг, будто все, что он до того говорил, была шутка, закончил добрым и ласковым голосом: — Не хитри, Самсон Георгиевич, ведь знаю я: плохо тебе, плохо.
И погрозил пальцем.
Дома нечем поужинать, Болоев пошел в ресторан. Он сел за стол, заказал бифштекс, водку. Он старался никого не видеть. Некоторые столы были сдвинуты, там было шумно и весело. А на эстраде стояла радиола. То и дело кто-нибудь уходил на эстраду, присаживался к радиоле, настраивал ее.
Только одну пару видел Болоев: жена Багашвили вошла с обжиговым мастером, они бросили ботинки с коньками под стол и заказали кофе. Наверно, собрались на каток.
«Хитрить нельзя, кричать нельзя, что еще?» — сосредоточенно обдумывал Болоев и вдруг с внезапно проснувшимся любопытством стал разглядывать голубоглазую жену Багашвили, эту веселую блондинку. Ему хотелось убедиться в том, что Багашвили тоже несчастен или будет несчастен в свой срок, все равно. Ему так нужно было в этом увериться. Но, кажется, он ошибался. И вдруг он ясно услышал, как кто-то за близким столом рассказывал вполголоса:
— А Клава-то с начальником ОРСа, он ее на свиноферме спрятал.
Болоев расплатился и пошел домой.
Он был простужен, болели ноги, не мог заснуть. Он открывал глаза — в темноте комнаты сыпались искры с лопаты, потом желтое сияние кипящей меди померкло, он увидел нестерпимо синее небо своей родины, далекого края. А коза-то некормленая, надо бы заколоть! «Свой нрав выказывает…» — услышал он внятный голос Шадрина. И то, как бегали люди, не обращая на него внимания, как шевелили лопатой золотую, звездастую, тягучую массу, — все было в его дурном сне выражением неприязни этих людей к нему, — нет, — лютой ненависти новых, откуда-то набежавших людей.
Разбудил телефонный звонок.
— Вам хорошо слышно, Самсон Георгиевич? — взахлеб, будто их сейчас разъединят, кричал Пушкарев-младший. — Мне тоже слышно! Слышали вчера?
Болоев отдалил от себя трубку на вытянутую руку. «Слышно не слышно, какой дурак!»
— Меня хотят заменить. Тебе слышно? — сказал Болоев в трубку.
— Как же это у них получится?
— Вот так. Ты, дурак, не заменишь. А другой заменит. Цауштн, меня уже заменили.
Издалека донесся смех:
— По домашней линии? В этом смысле и безоговорочно?
— Молчи, дурак. Ты дурак-младший, понял? Они хотят, чтобы я, как козу, доил конвертор. А я не доярка.
— Иди в отпуск, Болоев, — сказал директор. — Устал, — значит, в отпуск.
— Зимой? Что придумал.
— В отпуск, в отпуск езжай.
— Цауштн, не поеду. Что придумал — зима, работа.