Туча быстро надвигалась. Она спускалась с верховьев реки навстречу катеру, непрерывно меняя очертания, и сейчас была похожа на дорожный каток — с черным чугунным валом впереди и сложным сооружением над ним. С новым порывом ветра люди на катере вдруг очнулись, двинулись, забегали по палубе. Толя закрывал дверки машинного отделения. Тарас Михайлович в сером дождевике, согнувшись, точно уже под проливным дождем, шмыгнул мимо Турова. Миша со щенком и баяном перебирался из лодки в кубрик.
— Убрать матрасы и тент! — командовал Алехин.
Туров спустился в каюту. Удар грома — сперва глуховатым раскатом, потом ошеломительным треском над головой — испугал мастера, он присел в уголке, под стенным шкафиком.
«Литавры и бубен», — почему-то пришло ему в голову, но не рассмешило.
Он видел в окнах ноги Алехина. Алехин обходил каюту по палубе и опускал на окнах наружные холщовые шторы. В каюте стало темнее. Снова раздался оглушительный удар грома. Алехин вбежал в каюту.
— Вот тебе литавры и бубен! — сказал Туров, но Алехин, не обернувшись, выбежал наверх.
Туров слышал, как он кричал на Володю, они спорили, идти ли под грозой или править к пристани.
Мягкий шорох над водой сменился резким металлическим шумом, и Туров понял, что проливной дождь уже хлещет по ведрам и по железной палубе. Холщовые шторки по правому борту сразу намокли, в каюте стало еще темнее.
Туров втиснулся поглубже в угол; ему было не по себе в этой коробке, наполненной страшной музыкой грозы и деловитым стуком мотора. Он был не против поездки — разведывать, осваивать новые ценности, испытывать при этом неудобства, но не до бесчувствия же.
Алехин вбежал в каюту.
— Ну и грозища! — сказал Туров из своего темного угла.
Алехин был взбудоражен и освежен грозой.
— Что вы, Денис Иванович! И ведер не наполнит.
— Вам бы заодно ведра еще наполнить! — Туров сказал это утомленным голосом, точно долго бежал и задохнулся; и этому впечатлению соответствовали его расплывшаяся в полумраке фигура и бессильно раскинутые по дивану руки.
Сняв мокрый китель, Алехин влез головой в украинскую рубашку и, даже не вынырнув из нее, воскликнул:
— Денис Иванович, а что, если я вам смету покажу!
— Чудесно.
Алехин не понял тона, каким это было сказано. Поправив рубашку на себе, он вытащил из ящика письменного стола две папки, подсел к мастеру.
— Девятибалльный шторм. Ливень хлещет в каюту, — тягучим голосом сказал Туров, не переменив позы. Пренебрежительным движением пальца он захлопнул папку, раскрытую на коленях Алехина. — Нет, положительно вы одержимый.
Гром раздавался реже и глуше; грозу сносило порывами сильного ветра: молнии больше не озаряли мокрых шторок, но ливень не ослабел, а, пожалуй, усилился. Сквозь щели в окнах вода натекала в каюту.
— Вы сердитесь, Денис Иванович, я вас увез с брандвахты. Извините меня. — Алехин беспомощно улыбнулся. — Но смета составлена, нужно же ее рассмотреть когда-нибудь. Вчера помешал Васнецов, сегодня утром — мост, потом — этот дурак Шмаков…
— Товарищ начальник, — официальным тоном произнес Туров и носовым платком вытер позади себя мокрую от дождя спинку клеенчатого дивана, — я воспитал целое поколение лесоэкспортеров. Меня знают не только в Москве, Архангельске и Сороке, но и в деловых кругах Хельсинки, Стокгольма, Лондона. Так разрешите же мне располагать своим временем и заниматься вашим черным дубом, когда это мне покажется удобным. Увольте…
— Но ведь, а как же… — начал было Алехин, но Туров не дал ему говорить.
— Дорогой товарищ начальник — как это называется? — малых рек.
Эти слова уже слышал подкравшийся к двери Тарас Михайлович.
— …Я еще ничего достоверного не знаю о ценности вашего топляка. Наоборот, если хотите, я знаю, что чем далее на восток, в глубь континента, тем дерево становится все менее упругим. Чувашский дуб уже не сравнить с волынским. Но я молчу, — ведь я еще ничего не видел, не сделал ни радиального, ни тангенциального разреза.
— Профессор…
— Я не профессор, я мастер.
— Послушайте, мастер, — Алехин отбросил в сторону бумаги, и Тарас Михайлович отшатнулся за дверью. — Послушайте… Я вас лбом ощущаю, — Алехин охватил пальцами лоб и виски, — лбом, как препятствие… Чего вы смеетесь?
Туров подошел к Алехину и обнял его за плечи.
— Алексей Петрович, зачем вы народ смешите? — Он вздрогнул от близкого удара грома, скинул руки с плеч Алехина и рассердился: — Идите к штурвалу, черт вас побери… Не суетитесь, Алексей Петрович. Делайте свои дела. Или у вас река сама все делает? Представьте себе, что завтра на выкатке я нюхаю кусок вашей карчи и говорю какой-нибудь парадокс, например: «Слабость этого образца в его излишней твердости». Пшш! — Он выпустил воздух и сделал рукой нечто похожее на жест Понтия Пилата, вопрошающего: «Что есть истина?»
— Этого не может быть, — сказал Алехин. — Баланда!
— Сами вы, дорогой товарищ, баланда. Не знаю. Вот именно, ничего не знаю! Вы все чувствуете, а я ничего не знаю… Придет зима, и приблизительно в феврале начальник малых рек рассылает по всем колхозам срочную телефонограмму: «Жги в мою душу» или что-нибудь такое. Кстати, вы меня спрашивали: горит ли черный дуб? Вам-то уж хорошо известно: тлеет сизым огоньком. — Он захихикал, показывая толстыми пальцами, как тлеет дуб.
— Кто вам рассказывал? — угрожающе спросил Алехин.
— Про сизый огонек? Это из учебников.
— Про телефонограмму?
— Ваша тревога, конечно, мне понятна. Если это был черный дуб, вас не пощадят. Пойдете под статью.
Алехин усмехнулся:
— Меня — под статью?
— А вот заглянем теперь в ваши выкладки. — Туров оживился, он развернул папку, пальцем поискал на последней странице сброшюрованной сметы. Эта игра увлекла, его лицо сияло от удовольствия. — Вот видите!
Алехин заглянул в шестизначные цифры им же подсчитанного годового народного дохода, молча отошел и сел на диван.
«Зачем он его дразнит?» — насупившись, думал за дверью Тарас Михайлович. Он представил себе коротенькую заметку, какая появится через несколько дней в областной газете, — всего три строчки: «Черный дуб… Начальник малых рек… Начнется эксплуатация…» За этой заметкой не просто будет разглядеть тревожную жизнь неугомонного человека, который на своей тихой реке целый год жил одной мечтой, шел на риск и не боялся ошибиться. «Вот о чем надо было рассказать бакенщику». — Он вдруг ясно представил себе всю историю Алехина как материал для беседы.
Дождь оборвался, и сразу резко обозначился стук мотора.
— Ну, что скажете? Дело-то, выходит на поверку, подсудное? — игриво переспросил москвич и вдруг испугался: Алехин вскочил и встал перед ним.
— Как это понимать, гражданин?
— Ни боже мой! Только как шутку!
Алехин повернулся и вышел из каюты, чуть не сбив в дверях Тараса Михайловича и не заметив его.
Туров присел на диван, и обычное брюзгливо-беспомощное выражение сковало его лицо.
Алехин стоял на корме. Солнце уже осветило реку и берег, но там, вдали, за тучей, вниз по реке уносившей свои разорванные края, городок еще лежал в тени дождя, и над его крышами, где-то возле церкви, клубился белый дым, потом блеснуло пламя.
«Должно быть, зажгло», — подумал Алехин.
Сейчас ему казалось, что действительно нет никакой у него работы, все само собой делается: река сама городит плетни, выбрасывает карчу на берег, вечером зажигает, утром гасит фонари на бакенах.
После грозы на катере тихо, разговоры прекратились. Туров прилег в каюте, Тарас Михайлович прячется от Алехина, Миша — в кубрике. Алехин садится на якорную цепь и тоже затихает.
День кажется нескончаемо длинным. Где-то далеко позади, за двадцать километров, осталась брандвахта с колоколом, с полузатопленной лодкой. Далеко позади паром, и верзила паромщик, может быть, так же как утром, кричит с берега: «Давай! Крути!» — а стадо уже, наверное, вошло в воду. Васнецов заправил фонари к ночи, мимо его избушки шлепает колесами «Чайка». На небе ни облачка, все так же жжет солнце, хоть и склонилось к вечеру. Куда девалась гроза? Может быть, уже полыхает над Волгой…