— Зима… — произнесла Нина.
Овинский кивнул.
— Вы катаетесь на лыжах? — спросила она.
— Нет.
Они постояли еще немного. Нина нерешительно потянула руку. Виктор не удерживал.
— Холодно… — Нина поежилась. — Я пойду…
Он тотчас же забыл о ней. Закрыв за собой балконную дверь, пересек шумную комнату, с лихорадочной поспешностью оделся и сбежал по лестнице.
Несколько кварталов Овинский прошел, ничего не помня, ничего не замечая. И только после того, как он услышал свой стон: «Да что же это!» — он почувствовал себя.
Его охватила страшная усталость — не телесная, не физическая, но душевная. Никуда не хотелось идти, никого не хотелось видеть. Даже если бы кто-нибудь сказал ему вдруг сейчас, что его ждут там, в доме на набережной, он не обрадовался бы.
Он побрел к вокзалу. Побрел совсем не потому, что его потянуло домой. Просто надо было куда-то двигаться, куда-то расходовать ночь.
VII
На другой день Виктор Николаевич снова поехал в город, в райком, к Ткачуку.
«Нечего играть в прятки, — думал он, меряя из конца в конец перрон Крутоярска-второго в ожидании поезда. — Так прямо и сказать: отпустите, не могу больше… И уехать. Уехать домой, на Кубань! Рвать так рвать!.. В Краснодаре хорошо. Мама обрадуется. Дома все забудется. Устроюсь, начну жизнь сначала. Дома хорошо. Уехать — и конец. И баста!.. Лихой поймет. И Хромов поймет. И Добрынин с Кряжевым поймут. Поймут и даже не огорчатся — не велика потеря. Да какая там потеря! Никакой потери. Наоборот, только дело выиграет! Так прямо и сказать Ткачуку: гони меня к чертям собачьим, пока я тебе все дело не завалил».
Подмораживало. На чисто подметенный сухой асфальт перрона падал новый снег.
От здания вокзала, из-под самого конька фронтона, доносился голос диктора. Репродуктор звучал вполсилы, чтобы не перебивалось станционное радио. Обычно репродуктор молчал, его включали только в праздничные дни. Но сегодня передавались тезисы доклада, который должен обсуждаться на Двадцать первом съезде партии. Смысл каждого отдельного слова или каждой отдельной фразы, произносимой диктором, не доходил до Овинского; он слышал лишь общее приподнятое звучание речи. Знакомая торжественность. В другое время все это волновало бы Виктора, сливалось бы с его собственной настроенностью. Но сейчас он лишь отметил мысленно — передают тезисы доклада о семилетнем плане. И еще — привычно, мимоходом — прикинул, что в городе, в вокзальном киоске, пожалуй, уже есть «Правда». В местной газете тезисы появятся только завтра.
Поезд, которого ждал Виктор Николаевич, был не пригородный, а дальний, но по графику ему предписывалась остановка в Крутоярске-втором. Поднявшись в вагон, Овинский остался в пустом коридорчике, против купе проводника. Дальше идти не хотелось — соседство людей было в тягость.
За окном вагона сыпал и сыпал снег; рядом с Овинским тонко и протяжно пел кипятильник, включенный проводником; сам проводник, после того как поезд заспешил дальше, вернулся в свое купе и, не снимая шинели — все равно скоро опять стоянка, сел читать газету; из глубины вагона, приглушаемый перестуком колес, доносился все тот же торжественный голос диктора. Виктор Николаевич без мыслей фиксировал все это. Не терпелось поскорее покинуть теплый вагон, чтобы снова пойти по снегу, по морозцу. Когда Овинский двигался, ему было легче.
Впрочем, поезд быстро добежал до Крутоярска.
На вокзале звучал все тот же голос диктора, и обычная дорожная сутолока словно бы поумерилась, поприсмирела сегодня. Бросалось в глаза, как много кругом людей с газетами. Одни читали, другие просто держали газету в руках, у третьих она высовывалась из кармана.
Газетный киоск был в соседнем зале. Овинский прибавил шагу.
Раскрыл газету он только в райкоме. В приемной ему сообщили, что у Ткачука срочное заседание бюро. «Наверное, в связи с тезисами», — подумал Овинский.
«Правда» вышла на десяти страницах. Овинский прочел несколько абзацев в разделе «Развитие транспорта и связи», но ничего не запомнил, будто и не читал вовсе. Сложил газету, прислушался. На мгновение ему показалось, что в кабинете Ткачука зашумели, задвигали стульями. Нет, обманулся. Никаких признаков конца совещания.
Он снова обратился к газете. Взялся читать тезисы с самого начала. На этот раз ему удалось мобилизовать свое внимание, и слова уже не выпадали из памяти, едва их пробегал глаз.
…Заседание в кабинете секретаря райкома продолжалось. Овинский подумал, что, пожалуй, Ткачук вряд ли найдет для него время. Виктор достаточно ясно представлял, какую махину организационных дел должен без промедления поднять райком, чтобы лучшим образом донести до каждого жителя района смысл и значение тезисов. Только Ткачуку сейчас и забот что выслушивать ахи да охи одного запутавшегося неудачника. И вообще не странно ли, не дико ли соваться в такой момент с разговорами о личном?
Виктор снова ощутил, как он устал, — устал не физически, а от всех своих прежних переживаний и дум; отчетливо, остро, как голод, он почувствовал вдруг, до какой степени ему хочется избавиться от них, чтобы вот так же заняться делом, как занимаются сейчас делом в кабинете Ткачука.
Ему вспомнился вдруг Лихой. Он, конечно, уже хватился его. Еще бы — такой день!
Полный самых разноречивых чувств, довольный и недовольный поворотом событий, злой на себя, Овинский вышел из райкома.
На трамвае доехал до центра города. Заскочил на почту, купить газет. Надеялся приобрести экземпляров двадцать, чтобы разнести по цехам. Двадцать не достал, еле купил четыре. За каждым экземпляром заново становился в очередь. На пятом заходе газеты кончились.
До Крутоярска-второго Виктор Николаевич добрался товарняком, на тормозной площадке. Продрог. Со станции припустил рысью.
Уже смеркалось. Еще издалека Овинский увидел, что в кабинете начальника депо горит свет.
У Петра Яковлевича был Максим Добрынин. При появлении секретаря партбюро они на полуслове оборвали разговор. Пока Виктор Николаевич шел от двери до письменного стола, Лихошерстнов сверлил его ядовитым, насмешливым взглядом. Выдерживая его, Овинский вынул из пальто газеты, положил на стол:
— Мотался в город. Еле добыл пять штук.
Лихошерстнов перевел черные глаза-маслины на газеты. Смягчился, но усмешка, хитренькая, недоверчивая, осталась. Зато Максим Харитонович весь просиял:
— А мы уж тут чертей на вашу голову, маш-кураш!..
Он схватил газету, окинул взглядом первую страницу.
— После смены соберем бюро, — сказал Виктор Николаевич. — Позовем агитаторов. Прочтем вслух вводную часть, самую суть.
Петр Яковлевич кивнул.
— У меня, пожалуй, не разместимся, — продолжал Овинский. — Придется у тебя.
— Конечно, о чем разговор.
Лихошерстнов потянулся к газетам:
— Хорошо бы вывесить…
Овинский усомнился:
— Десять страниц… На целую стену…
— Ну и что! — загорелся Добрынин. — Набьем рейки и наколем. Около инструментальной. Да я сейчас, за пять минут обтяпаю.
Он схватил со стола еще две газеты.
— Эту вот вывешу, а эту… эту, хотите не хотите, Виктор Николаевич, заберу себе.
Надел кепку.
— Значит, после работы здесь.
Овинский проводил глазами его стремительно удаляющуюся сутулую фигуру.
— С товарным приехал? — спросил начальник депо.
— Заметно?
— Как на градуснике.
— Ерунда, согреюсь.
Лихошерстнов одобрительно мотнул головой. Показав глазами на газету, спросил:
— Все прочел?
— Главное.
— Я по радио слушал…
Петр Яковлевич закурил. Поставив острые локти на стол, подпер подбородок, задумался.
Обоюдное молчание нарушил Овинский:
— Пойду по цехам, надо известить народ, что собираемся.
— Да, да, — спохватился Лихошерстнов, — пойдем. Дел до черта.
Он принялся убирать бумаги — привык после себя оставлять стол в порядке. Один листок протянул Овинскому:
— Иван Гроза заявление Инкину накатал.