Пирогов посмотрел в посверкивающую густую синеву воды у стенки набережной. И снова ему увиделся вагон «вертушки», струи света, льющиеся через зазоры дверки, письмо в маленьких руках Златы. Он понял, почему вчера вспомнил это письмо. Есть связь между Митрохиным и стариком учителем. Четверть века между ними, а мысли их об одном и том же. Будто не было этой четверти века. Старик учитель: эта война была не просто великой вехой в истории народа, но и великим моментом его самопознания. Народ наш узнал еще лучше, каков он, на что способен. Сберечь на века лучшие черты народа, которые так проявились в эту войну. Как ни горько, но даже в самые трагические для всех нас дни он, старик учитель, наблюдал людей, в которых корыстолюбие и карьеризм брали верх. Это болезни заразные, и в мирное время, когда требовательность к человеку станет не столь суровой, условия для их распространения станут лучше. А Митрохин вчера: когда в человеке начинают остывать гражданские чувства, ослабляются его связи с людьми и с ним остается только свое, начинает играть роль мелкое: мелкие разочарования, мелкие неудачи, мелкие неприятности наряду с какими-то мелкими удачами, мелкими радостями. Помнить об угрозе измельчания людей, искать средства освежения жизни, ее атмосферы сверху донизу.
И еще он же: надо чаще оглядываться на свою молодость, потому что молодости более всего свойственно не бояться первой реакции, первого движения души. В минуту опасности человек бросается спасать другого, не думая о себе. Первая реакция. Так чаще всего было в войну. Великое и прекрасное безрассудство. Святое и чистое. А рассудочность — это отвратительно. И в военное, и в мирное время — всегда. Надо чаще оглядываться на свою молодость.
Пирогов был удовлетворен тем, что сумел вспомнить все это. Он уже может собраться с мыслями, и память понемногу подчиняется его воле.
Еще вспомнилось митрохинское: «Бывает, наши разговоры о войне оборачиваются похвальбой: вот мы были какие! Молодые, учитесь у нас, будьте достойны своих героев-отцов, не бойтесь трудностей и прочее. И прощаем себе собственные ляпы, закрываем глаза на то, что порой сами создаем трудности для молодых».
Он снова почувствовал усталое удовлетворение тем, что сумел вспомнить еще одну мысль.
Два дня прожито на проливе, но у Пирогова было такое чувство, что он прошел здесь долгий путь.
«А от леса веяло прохладой, а в окру́ге ландыши цвели…» Что это? Ах да, стихи, которые прочел Коля. У ландышей густой, тяжкий запах. Церковный, ладанный. Бог мой, сто лет не бывал в церкви — и вдруг такая ассоциация.
Злата умерла, а он жив. Почему так? Почему она умерла, а он жив? Ты жив — и это словно укор тебе. Давящий укор, давящая виновность. Ее не объяснишь. Невозможно постичь разумом, отчего они — эта давящая виновность, этот тяжкий укор, но они наполняют тебя. Там, в тебе, внутри, — ничего, кроме них.
Есть осознанная вина: он не жил для Златы. Если бы ты был иным — был человеком иной жизни, иной жизненной дороги, иной судьбы, — Злата больше бы занималась собой, вовремя обратила бы внимание на болезнь, вовремя пошла бы к врачам… И это вполне определенная, ясная вина. С грузом этой вины тебе жить дальше. Жить и тащить на себе груз этой вины. Но если бы не было этой осознанной вины, все равно была бы та, неосознанная, необъяснимая, тот тяжкий укор: она умерла, а он жив и делает вот это и вот то, ходит, дышит, видит землю, людей… И с этим грузом, с этим укором ему тоже жить дальше.
Завтра он улетит отсюда и завтра уже будет в Ручьеве.
Самое трудное — войти в квартиру.
Он знает, там, дома, повторится: ночью, едва забывшись, он услышит тихий оклик: «Олег!» Он вскочит, будет ощупывать кровать рядом с собой, а потом будет ходить, ходить по пустой квартире, боясь лечь, потому что знает, что опять услышит этот оклик… Но надо жить. Надо продолжать свой путь по этой земле, коли уж так случилось. Работать. Женщина с маху бьет по костылям. Из часа в час. Изо дня в день. Помочь. Облегчить, а может, вовсе избавить. У Баконина есть какая-то идея, и, возможно, между нею и тем, что надо сделать для путейцев, есть связь… И при чем тут урб? Зачем урб? Что за дикое предложение — урб?
Почему он сказал Веденееву и Зоровой: «Я подумаю»? Просто так? Отделаться? А думать не собирался? Вообще не хотел думать о завтра, о будущем? Так?
Нет, не так. Не так.
В тот день, когда вслед за Ксенией к нему домой пришел Баконин, когда Баконин проговорился насчет Чистова, он, Пирогов, побывал в больнице.
Впервые за все время карантина он не знал, жалеет или не жалеет, что его не пускают к жене. Злата догадалась бы, что у него что-то неладно. Конечно, он не стал бы рассказывать о том, что сообщил Баконин: министерство приняло полуавтомат другого инженера, другого изобретателя. Его, Пирогова, изобретение, его творение, его великолепнейшее, совершеннейшее чудо-здание сокрушено. В специальном тупичке на подгорочных путях Сортировки нет полуавтомата-башмаконакладывателя. Все вдребезги. Чистов — это как выстрел, как страшный силы удар, и все вдребезги… Злата почувствовала бы, и слава богу, что его к ней не пускают… И вместе с тем ему казалось, что она ничего бы не почувствовала. Ей бы и в голову не пришло — так он вел бы себя. Он узнал о Чистове — и пусть! И ладно! Если бы Злата спросила о башмаконакладывателе, он сумел бы скрыть правду. Сумел бы, потому что с него довольно. Спасибо этому Чистову. Все к черту! Хватит! Все, все к черту! Есть только она, Злата. Лишь бы она!.. И больше ничего не надо. Ничего на свете. Они заживут наконец как все люди. Лишь бы только она!.. Конечно! Никаких башмаконакладывателей, снегоуборщиков, вагоновертов, полуавтоматов, автоматов, автоматических линий, устройств, приспособлений! Никаких проблем, никаких проклятых вопросов, никаких мучений. Только бы Злата! Только бы не подтвердилось!.. Жить для Златы. Да, да, жить для Златы. Что дал ты ей? Что видела она в жизни? Могла учиться — не стала. Из-за тебя, во имя тебя. Ты выучился, а чем отплатил? Чем отплатил за терпение, за всегдашнюю готовность поддержать? Конечно, довольно! Жить для нее. Жить совсем иначе. Отсидел день на службе и все забыл, весь вечер ей, Злате. Суббота, воскресенье — в кино, в театр, в гости, за город. Отпуск — только отдых. Вместе с ней на юг или еще куда-то.
Из экспериментального уйти. И подальше, подальше, чтобы ничто не напоминало.
Какая будет жизнь! Легкость, простота, ясность… Только бы Злата! Только бы обошлось у нее!.. Он возвращался из больницы с чувством невероятного облегчения и отчаянной до головокружения решимости. Все к черту! Кончено!
Вот как было. Вот откуда оно: «Я подумаю».
«Женщина тяжелою кувалдой забивала в шпалы костыли…» А ты Веденееву и Зоровой: «Я подумаю».
Митрохин: «Сколько мне ни осталось — лет ли, месяцев ли, дней ли — все мое».
Ты не раз испытал в жизни состояние высшей жажды самоотдачи. Это — когда безразлично, что с тобой будет завтра, послезавтра: важно сделать, добиться своего, а потом — хоть конец.
…Умолкли оркестры на кораблях. И на Тихой окончился концерт. С высоты по белой лестнице, просекающей склон горы, медленным потоком спускались люди.
Пирогов пошел по набережной.
ЗОРОВА
I
В Ручьеве прошла городская отчетно-выборная партийная конференция. Веденеева избрали в состав горкома. Избрали делегатом на областную конференцию. Но когда прошла и она, ручьевцы впервые за два десятка лет не увидели фамилию Веденеева в перечне членов обкома.
Начальник пассажирского отдела — оруженосец нода — зачастил к Зоровой. Кабинеты нода и главного соединены одной приемной: к «папе» направо, к Зоровой налево. «Полевел» наш Санчо — усекли в отделении. Неспроста: нюх у него как у доброй гончей.
В кулуарах отделения зазвучало имя Баконина. Опять следили за Санчо. Он сделался центристом. Почти центристом — стал отдавать некоторое предпочтение правому кабинету. И вдруг опять круто шарахнулся в сторону кабинета Зоровой. Разгадка нового «полевения» Санчо не заставила себя ждать — из кругов Готовского пробилось: Глеб Андреевич решительно против кандидатуры Баконина. В обиход вступило хотя и осторожное, но достаточно настойчивое «мама». Звучание отличалось богатством оттенков: где шутливое, где ироническое, где с горчинкой, а где с симпатией.