«Неужели все кончено?» Он вскочил и начал лихорадочно шарить вокруг глазами, ища какое-нибудь занятие. На глаза попалась садовая лестница. Максим Харитонович схватил ее и потащил к яблоням.
У крайнего к забору дерева нижняя ветвь слишком опустилась. Рогатинку, которая подпирала ветвь, уронило ветром. Максим Харитонович поставил рогатинку и, нагнувшись, пощупал комель ветви — не надорвался ли?
Соседняя яблоня подпиралась несколькими рогатинками. Дерево разветвилось надвое, каждая ветвь кренилась в свою сторону, и в прошлом году они надорвали ствол. Добрынин, приложив к стволу свои оставшиеся от войны погоны, стянул его проволокой, а сверху еще забинтовал солдатской обмоткой. Не очень, правда, надеялся, что заживет. Но нынче яблонька дала урожай даже богаче прошлогоднего.
Все же Максим Харитонович тревожился за нее — каждый день проверял, как она себя чувствует. Вот и сейчас зажег спичку, осветил ствол в самой его развилке. Сросся. Яблонька надежно справилась с бедой.
Он забыл, что намеревался снимать яблоки. Оставив садовую лестницу, зашагал между деревьев.
Восемь лет назад заложил он этот сад. Тогда еще во всех Лошкарях — и в Старых и в Новых — не было ни одной яблони.
В такую же вот, как сейчас, осеннюю пору привез он из соседней области бережно завернутые в мешковину саженцы. Когда тащил их на плече от вокзала, повстречался ему древний дед, отец бессменного в Лошкарях председателя артели деревообделочников.
— Никак яблони, сынок? — остановил Добрынина старик.
— Яблони, дедушка.
— Зряшное дело. Пробовали уже в наших местах. Климат больно суров, да и почва бедна.
— Попробуем еще раз, дедушка.
— Повоюй, повоюй!.. Только с природой все одно не совладаешь.
Максим Харитонович вырыл обширные, глубокие ямы, засыпал привозной землей и навозом. В этот искусственный грунт и посадил яблони.
Особенно дрожал над ними зимой. За ночь по нескольку раз выбегал во двор — проверял, каков мороз. Если мороз крепчал, Добрынин зажигал кучи хвороста и хвои. Хвою добавлял, чтобы дыма было побольше. В сильную стужу совсем не ложился спать. С вечера запаливал костры, потом сам весь день сажей плевал. Весной всю посуду, что пообъемистее, — кадки, корыта, тазы, кастрюли — стаскивал под деревья и наполнял водой. В случае заморозков вода забирала часть холода — все деревьям было полегче.
Летом поливка. Под каждое дерево за один раз выливал ведер по десять, не меньше. В первое время у яблони корневая система немощная, много влаги из почвы взять не может…
Трава, проклятая, тоже задавала работы. Деревья молоденькие, тени почти не давали. Вся зелень солнцу открыта. Поэтому и трава лезла. Максим Харитонович выпалывал ее и согнувшись, и на корточках, и на коленях. Потом червь завелся. Пришлось травить его дустом, осыпать из спринцовки ветку за веткой. Дуст забивался в уши, в нос, в глаза, в глотку… Так день за днем — хлопоты и хлопоты, труды и труды. И само собой — ошибки, просчеты, потери…
Года через четыре снова повстречался Добрынину тот древний дед.
— Люди бают, сынок, прижились у тебя яблони-то.
— Прижились, дедушка.
— Поглядеть бы на твое диво…
— Приходи, дедушка, погляди.
Дед приплелся. Яблоньки как раз были в самом буйном весеннем цветении. Прошаркав от калитки к саду, дед остановился. Долго молчал, поводя по сторонам трясущейся головой. И вдруг на седую, как дым, бороду закапали слезы.
— Ты что, дедушка? — забеспокоился Добрынин.
— Дэк как же, сынок!.. Это ж чо у тебя? Это ж рай на земле!..
Теперь садоводы есть и в Старых и в Новых Лошкарях. Только им уж по проторенной дорожке куда легче.
…Максим Харитонович ходил от дерева к дереву. Руки сами по себе делали свое дело — поднимали опавшие плоды, поправляли рогатинки; глаза тоже делали свое дело — ощупывали деревья, проверяли, не повредилось ли что, не заболело ли.
Время от времени он осторожно прихватывал ладонью холодные, упругие стволы. Так лучше чувствовалось, как выросли, как набрались крепости деревья. В руку лилось ощущение чего-то надежного, упрямого, стойкого.
А мысли упорно возвращались к той комнате, в которой — Максим Харитонович был уверен в этом — сидит сейчас Люба. Желание побежать туда ныло в нем. Иногда оно делалось нестерпимо, но он скручивал себя и все шагал и шагал между яблонь.
Рядом за усадьбой загрохотал поезд. От паровозной топки полетели на обочину насыпи крупные искры.
Поезд промчался. Замаячил, удаляясь, красный фонарь хвостового вагона. Вслед ему скользнул по кромке рельса багровый отсвет.
…После ужина Виктор Николаевич пошел в депо. Ужинал он обычно в столовой. Блюда подавали невкусные, потому что к вечеру ничего не готовили, а подогревали остатки от обеда. Овинский без всякого удовольствия проглатывал биточки и переболтанный горьковатый компот.
В депо он хотел повидать Лихошерстнова. Дневной разговор в партбюро сильнее ожесточил Овинского против Добрынина. Однако, прежде чем вынести вопрос на бюро, он собирался прощупать позицию Петра Яковлевича.
Ему не повезло. Хотя Петр Яковлевич, наподобие моряков, жил по суровому правилу — на корабле как дома, а дома как на корабле, хотя обычно он отлучался из депо лишь поесть и поспать, его не оказалось ни в цехах, ни в кабинете. В этот вечер Лихошерстнов сидел дома у приемника — слушал репортаж из Москвы о баскетбольном матче. Он был страстным болельщиком. В молодости играл: рост баскетбольный.
Обойдя цехи в поисках Лихошерстнова, Овинский возвращался тем длинным коленчатым коридором, который тянулся через все три секции главного здания депо и соединял все его многочисленные большие и маленькие помещения. В конце коридора, задержавшись около общедеповской стенной газеты, он услышал стук пишущей машинки. Стук доносился из комнаты редколлегии. Виктор Николаевич приоткрыл дверь. В комнате, за машинкой, сидела бухгалтер Оленева. «На ловца и зверь бежит, — подумал Овинский, невольно перенося на Оленеву свое неприязненное отношение к Добрынину. — Поглядим, что ты за птица».
Оленева привстала, отвечая на его приветствие.
— Завтрашний номер? — хмуро спросил Виктор Николаевич.
Оленева кивнула.
— Есть уже что-нибудь готовое?
— Да, да, конечно… Вот, пожалуйста…
Овинский взял протянутые ему продолговатые плотные листы и принялся читать.
Любовь Андреевна отпечатала еще несколько слов и остановилась, не зная, удобно или нет ей сейчас продолжать заниматься своим делом. Она немножко робела в присутствии Овинского. Он был партийным работником, а партийных работников она считала людьми необыкновенной, таинственной жизни, у которой какие-то свои, очень строгие правила и которая под силу лишь немногим, исключительным личностям.
— Кто писал? — спросил Виктор Николаевич, прочтя передовую.
— Главный бухгалтер.
— Ничего, толково.
Он изучающе пригляделся к ней. Перед ним сидела опрятная, по-молодому сложенная женщина лет сорока, со смуглым от загара, слегка обветренным лицом. Ее гладкие черные волосы были скромно и красиво зачесаны назад и затянуты на затылке в увесистый пучок. Оторвавшись от своего занятия, она внимательно и несколько смущенно ждала, о чем ее спросят.
Как это было ни странно Овинскому, он не обнаружил в ней решительно ничего такого, что бы не понравилось ему.
«Да есть ли что-нибудь между ней и Добрыниным? — усомнился Виктор Николаевич. — Выложу-ка ей все начистоту».
— Простите, как ваше имя-отчество? — спросил он. Оленева ответила.
Овинский сел.
— Видите ли, Любовь Андреевна…
Он рассказал ей о письме, не назвав лишь его автора.
По мере того как он говорил, она все ниже наклоняла голову. Через смуглую кожу ее лица густо проступил румянец.
«Нет, Городилов не соврал», — подумал Виктор Николаевич.
— Вы понимаете, — произнес он, стараясь придать побольше суровости своему голосу, — Добрынин коммунист. И не рядовой коммунист. С него особый спрос. Я надеюсь… мы надеемся, что ни он… ни вы не дадите больше повода для такого рода писем.