Добрынин сидел перед Овинским, боком к нему. Он ссутулился, сильно наклонил узкое носатое лицо. В Овинском поднялся гнев. Казалось невероятным, диким, что этот пожилой, семейный человек волочится за женщинами, одерживает какие-то победы…
— Что ж вы молчите? Объясните, пожалуйста! — холодно произнес Виктор Николаевич.
Добрынин провел ветошью по расправленной ладони. Со стороны казалось, что он напряженно обдумывает что-то. На самом деле он ничего не обдумывал. В голове Максима Харитоновича беспорядочно и произвольно вспыхивали и проплывали какие-то обрывки мыслей, а перед глазами вставали то Городилов, то Люба, то жена, то дочь Рита. Потом он увидел вдруг свою разжатую руку — глубокие замысловатые борозды в черствой маслянистой коже ладони, множество мелких трещинок, покрывших край ее, желтые, словно косточки, мозоли, дружно выпирающие перед пальцами и на пальцах. Потом — когда секретарь партбюро сказал: «Объясните, пожалуйста!» — Добрынину представилось лицо Овинского, холодное, каменно-жесткое и молодое… «Что он поймет?» — будто со стороны пришла в голову мысль. Пришла и укрепилась: «Что он поймет?»
Добрынин поднялся.
— Не хотите разговаривать? — оторопело произнес Овинский.
— Лишнее это.
— То есть как лишнее?
Добрынин смолчал.
— Учтите, у коммуниста нет ничего такого, что не должна знать партийная организация. Вам все равно придется держать ответ.
Добрынин смолчал.
— Не рассчитывайте на вашу дружбу с Лихошерстновым.
— Я ни на что не рассчитываю.
Вечером Добрынин ждал Любовь Андреевну. Бухгалтерия заканчивала работу на час позднее цехов.
Оленева была членом редколлегии стенной газеты, одним из шести дежурных редакторов, ответственных за выпуск номеров. Шесть рабочих дней недели — шесть редакторов. У каждого свой день. Но прежде Любовь Андреевна много чаще, чем раз в неделю, бывала в комнате редколлегии. Теперь же она приходила только в «свой» день. Избегая встретиться взглядом с Максимом, садилась за машинку. При этом она всегда делала одно и то же плавное, удивительно опрятное, мягкое движение обеими руками вдоль ног — оправляла юбку, чтоб не мялась. Столик, на котором стояла машинка, и стул, на который садилась Люба, перегораживали узенькую комнату. Максим мог стоять лишь сбоку, мог видеть лишь профиль Любы. Но и кончив печатать, она старалась держаться только боком к Добрынину. Справившись с номером газеты, поспешно прощалась.
Сегодня была ее очередь выпускать газету, но она почему-то задержалась в бухгалтерии.
Вечерело. В комнате заметно посвежело. Эта часть здания смотрела на север, и щедрое на свет, но скупое на тепло солнце не прогревало ее за короткий осенний день. От высокой капитальной стены, нависшей над узким пространством комнаты, веяло влажным запахом извести. Стену с неделю назад побелили, но она еще не просохла.
Добрынину было зябко. Впервые комната редколлегии утратила для него свою домашность. Ее нелепая высота давила. Предметы неприятно холодили руки, пальцы ощущали жесткие крупинки копоти.
Достав из старого, покосившегося шкафа папку с надписью «Действенность», Добрынин наколол на острые концы скоросшивателя свое письмо о рукавах и термометрах. Замкнув скоросшиватель, начал бездумно перелистывать наколотые прежде листки: копии приказов начальника депо, выписки из решений партбюро и месткома, ответы из отделения…
Задребезжал телефон. Звонила Оленева.
— Максим Харитонович, завтра получка, я задерживаюсь. Познакомьтесь, пожалуйста, с материалами номера. Они там, у вас… Я освобожусь попозже и одна все доделаю.
Ему почудилось, что она подчеркнула — «одна». И все же он сказал:
— Я подожду вас.
Она поспешно возразила:
— Нет, нет… Я могу надолго задержаться. Не надо, не ждите!
Он ответил тихо:
— Как хотите.
Положив трубку, произнес с горечью: «Так, понятно!»
Накрытые металлической линейкой заметки лежали стопочкой возле машинки. «Так, понятно!» — еще раз прошептал Добрынин и принялся читать.
Передовую написал главный бухгалтер депо Савич. Она называлась «Экономический эффект сквозных рейсов». Написана статья была по-бухгалтерски суховато, но очень старательно — как и все, что делал главный бухгалтер депо, человек необыкновенно работящий и усидчивый. Максим Харитонович вычеркнул лишние цифры и вернулся к заголовку. «Звонче, звонче надо сказать, — подумал он. — Звонче и проще!» Зачеркнул заголовок и быстро, размашисто написал новый: «Новаторский почин Кряжева даст 60 тыс. р. экономии в месяц». Положил листок рядом с машинкой, углубился в следующую заметку…
Закончив, он запер комнату на висячий замочек. Миновал безлюдный, притихший после первой смены механический цех и вышел из главного здания депо.
На деповских путях жизнь текла своим обычным, не меняющимся ни вечером, ни ночью порядком. То тут, то там неторопливо передвигались или стояли, посапывая, паровозы. Люди возле них были мало заметны, и казалось, что огромные, неповоротливые машины хозяйничают сами. Одни пришли сюда, чтобы экипироваться и почиститься после рейса, другие — чтобы исправить или проверить что-нибудь у себя, третьи — чтобы встать на промывку, а то и на подъемочный ремонт, четвертые просто ожидали, когда выяснится, в какую сторону и когда предстоит отправиться в путь. Перемещались осторожно, словно оглядываясь по сторонам, чтобы не заступить случайно друг другу дорогу. Сдержанно двигали могучими рычагами, обдавали пути горячим дыханием.
Где-то за депо садилось солнце, и паровозный дымок, клочьями плывущий к станции, окрашивался закатным светом.
Сбоку молчаливо смотрело на депо низенькое здание конторы. За свинцово-серыми стеклами ничего нельзя было различить. Но Добрынин знал: возле второго от угла окна — стол Оленевой.
Он подумал вдруг: «Что, если вызвать ее?» Ему стало жарко, но неожиданная мысль оформилась в решение. «Да, вызвать и заставить объяснить, что с ней происходит».
У здания конторы было два входа: со стороны клуба и со стороны дежурки. На крыльце дежурки кучкой стояли машинисты; размахивая руками, азартно толковал о чем-то низенький и худощавый Иван Гроза; рядом кивал маленькой, как у птицы, головой младший брат его, долговязый Захар. «Пусть видят», — с ожесточением подумал Максим и заставил себя идти к тому входу, что был со стороны дежурки.
К Любови Андреевне только что забегала дочь. У Лили не было никакого особого дела к матери, забегала просто так — глянуть на мать, приласкаться и поболтать немножко. Они пошептались о разных пустяках, тихонько посмеялись чему-то такому, что, в сущности, и не было смешным, но смешило их. Прошептав свое «пока!», Лиля незаметно для сидящих в комнате прижалась на мгновение щекой к щеке Любови Андреевны.
У двери она задержалась чуть-чуть, чтобы еще раз улыбнуться матери. Любовь Андреевна охватила взглядом ее худенькую, подвижную фигурку. Ей показалось, что лицо у Лили слишком бледненькое, что и шея слишком тонка, и плечи остренькие, и вся она не то чтобы болезненная, а какая-то по-детски хрупкая, беспомощная, беззащитная. Как это часто случалось с Любовью Андреевной, в ней словно перевернулось вдруг что-то, словно открылись какие-то шлюзы, и горячая волна нежности и жалости к дочери до краев затопила ее.
Вытерев платком повлажневшие глаза, Оленева вернулась к ведомости зарплаты и защелкала счетами. Но мысли о дочери не покидали ее. Она вспомнила о планах Лили поехать учиться в чужой, далекий город. У нее защемило сердце, стало до тошноты тревожно. «Поеду с ней, — решила она, отщелкивая костяшками цифру за цифрой. — Лишнее продам. Комнату снимем за городом — обойдется дешевле. В крайнем случае возьму совместительство…»
Любовь Андреевна не в первый раз приходила к этому решению и уже считала его окончательным. И все-таки, возвращаясь к нему мыслями, она снова и снова убеждала себя, как будто боялась, что в последний момент у нее не хватит сил и твердости осуществить его.