Литмир - Электронная Библиотека

Памятник был скромен: устремленный ввысь трехгранник из светло-серого мрамора. Перед ним в середине положенной на землю мраморной плиты горел огонь Вечной славы. Справа и слева — две гранитные глыбы, на них высечены названия воинских частей, сражавшихся за город. Пирогову подумалось, что среди наименований дивизий, бригад, полков непременно высечены имена тех, кто погиб в аварии на строительстве моста. Он почти видел, как это выглядит, как это может выглядеть.

Было безлюдно и тихо. Пирогов снял форменную свою железнодорожную фуражку, подошел к плите и долго смотрел на пламя. Смотрел в самое кипение его, переменчивое, многоликое, живое, как ничто другое на свете. И оттого, что он долго смотрел только в него, оно сделалось огромным — целый мир беспокойного, трепетного движения.

Он обошел памятник по усыпанной гравием дорожке. Гравий привезли с морского берега, с самого низу, может быть, вон оттуда… Пирогов взял с дорожки камешек. На какую высоту подняли его, этот крохотный, круглый, темно-зеленый кусочек берега! Унести с собой на память? Нет, пусть остается здесь… Пирогов положил камешек на самый край дорожки, поближе к памятнику. «Вроде бы мой. Буду помнить — тут вот лежит мой камешек».

Он посмотрел в сторону пролива, но, как и предполагал прежде, не увидел его. Даже дальние кварталы города и заводы, уходящие к проливу, терялись во мгле. Тогда он посмотрел в сторону моря. Пирогов знал, что это, собственно, не море, а залив и в хорошую погоду противоположный берег тоненько прочерчивается. Сейчас, конечно, он не был виден. Но она есть, та сторона. Он, Пирогов, приехал с той стороны… Ему вспомнились «вертушка», вагон, железная бочка, поставленная на попа, огонь в ней и возле огня — Злата. Полоснуло по сердцу — будто секачом кто-то ударил. Пирогов снова подошел к Вечному огню.

Сегодня съезжаются приглашенные на юбилей города. Завтра начнутся празднества. Но будет ли легче завтра и послезавтра? Стоит ли оставаться?.. Задал себе эти вопросы и забыл о них. Долго смотрел в огонь без мыслей, без воспоминаний.

Кто-то тронул его за руку. Пирогов без охоты обернулся, уверенный, что это Камышинцев. Но это был не Камышинцев. Перед ним стоял Веденеев.

— Удивлены, Олег Афанасьевич? Доброго здоровьечка! — Он протянул с полупоклоном руку. — Я воевал здесь. Вон там, — движением головы он указал на одну из гранитных глыб, — назван мой отдельный артиллерийский полк. Мне говорили, что вы и Алексей Павлович поехали сюда. А я самолетом, полтора часа назад приземлился.

— Да, совпадение…

— Чего не бывает.

Веденеев держал завернутый в целлофан букетик красной гвоздики. Подойдя к постаменту, из которого вырастал трехгранник обелиска, положил цветы. Пирогов подумал, что сам он поднялся на Тихую без цветов, забыл о них.

— А вот и третий, — сказал Веденеев, отойдя от памятника.

К ним шел Камышинцев. Шел деревянной походкой, вытянувшись, неестественно высоко подняв голову. Хмуро просипел: «Здравствуйте, Виталий Степанович!» — и замолчал растерянно.

В руке у него были два букетика гвоздики — точно такие же, как букетик, который положил к обелиску нод.

Веденеев снова пояснил, отчего он здесь.

Натянутость, с какой держался Камышинцев, не могла быть не отмечена Пироговым. Но он отметил, и только.

Вынув трубку, он подержал ее, не закуривая.

— Пойду пройдусь по городу.

Он уже отошел от них, когда Камышинцев окликнул его:

— Олег! Положи сам, — протянул Пирогову букетик.

— Спасибо, Алеша!

III

Положил свой букетик и Камышинцев — рядом с цветами нода и Пирогова. Вернулся к Веденееву. Несколько минут они стояли молча. Это вышло само собой: они стояли, обнажив головы перед Вечным огнем, выпрямившись, вытянув руки по швам — как на часах.

В тот поздний час, когда Камышинцев возвращался домой, простившись с Бакониным у пригородной электрички, он понял, что никуда не уйдет со своей Сортировки. И тут была ни при чем утрата надежды вернуть Пирогова на Сортировку. Ни при чем было и изъявленное Бакониным желание помочь, хотя Камышинцев хорошо сознавал, сколь высока ценность этой поддержки. И даже люто заговорившее в нем желание доказать Ксении, что он кое-что может, желание поквитаться с ней за ее «Прокукарекал, петух!» и за многое другое — даже это было тут ни при чем. Идя вдоль путей Сортировки в тот поздний час, Камышинцев открыл, что в нем не перестает ныть тоска и связана она, эта щемящая тихая боль, с его намерением оставить станцию, оставить железную дорогу. И он понял, что никуда не сможет уйти от этого вечного стука колес, от запаха вагонной смазки, от раскатистого говора станционного радио; он не сможет уйти от жизни, в которой все движение и размах. Хозяйство генерального представилось ему жалким кусочком земли, замкнутым и суетным.

Через несколько дней во время селекторного совещания он дал резкий отпор Веденееву. Нод осекся, и Камышинцев чувствовал, как во множестве кабинетов замерли у селекторного аппарата командиры.

Потом в Ручьев просочились слухи, что Веденеевым недовольны, и Камышинцев был полон готовности помочь расшатывать позиции нода. Со злым удовлетворением вспоминал он разговор на химкомбинате, у генерального в присутствии секретаря обкома партии, и лишь жалел, что не выложил тогда все, что думает о Веденееве. Он ждал новый повод осадить нода. В нем свербело желание выступить с какой-нибудь трибуны, сказать во всеуслышание: смотрите, что это за человек! Такой человек не может возглавлять отделение.

Внизу, на улицах города, вспыхнули фонари. Они расходились от подножия Тихой вдоль моря и в сторону от моря тонкими четкими линиями и терялись вдали. Зажглись огни на судах, стоявших на рейде. Море потемнело и оживилось вместе: набережная и корабли рассыпали по густой синеве воды свет своих огней.

Веденеев посмотрел на полушар прожектора, который темнел неподалеку от лестницы, на земле.

— Сейчас, наверно, зажгут и его. На памятник направлен. Белым все сделается: и обелиск, и все это.

— Бывали здесь после войны? — сипло спросил Камышинцев.

— Не однажды. Два моих близких друга — тут. — Он коротко повел рукой к земле.

Набежал легкий ветер, и целлофан, в который были завернуты гвоздики, чуть затрепетал и зашуршал на постаменте.

— Вот говорят, нет крепче фронтовой дружбы, — снова заговорил Веденеев. — А ведь не в том только дело, что война, фронты и все для всех едино. Молодость! Когда молод, дружба дается легко. А с годами… Если не осталось возле тебя друзей молодости, новых можешь и не приобрести, так один и останешься. Хотя вроде бы потребность в друзьях не слабеет, а? Наоборот, тоска по дружбе, а?

— Не думал об этом.

Они помолчали в неловкости.

— Я слышал, вас генеральный сманивает? — спросил Веденеев.

— Предлагал.

— Чего же не ушли?

— А вы хотели бы, чтоб я ушел?

— Я просто спрашиваю… Просто спрашиваю, Алексей Павлович.

— Как видите, не ушел.

На Тихой зажегся прожектор. Вспышка была внезапной, ослепляющей. Камышинцев зажмурился, а открыв глаза, посмотрел на памятник. Каменный обелиск словно бы раскалился добела, засветился изнутри. Он сделался словно бы легче и выше, а небо спустилось ниже, и сияющее каменное острие вошло в него… Гвоздики на постаменте запламенели пурпурно — маленькие жгуче-красные костры… На гранитной глыбе, стоявшей сбоку от обелиска, отчетливее проступили надписи: наименования дивизий, бригад, полков.

Взгляд Камышинцева разом охватил все это. Потом Камышинцев словно бы со стороны увидел себя и Веденеева: два вышедших из войны человека, два выживших фронтовика…

Какие-то люди подошли к памятнику и положили цветы. Обменялись неслышно замечаниями и вернулись на гравиевую дорожку. И еще кто-то поднялся по лестнице на Тихую.

— На баконинскую высоту станцию, конечно, не подниму, — сказал Камышинцев, — но из провала, себя не пощажу, а вытащу.

141
{"b":"214008","o":1}