II
Пирогов присел на скамейку в небольшом сквере у самого начала лестницы. За деревьями сквера был виден гранитный парапет набережной. Она делала в этом месте поворот, огибая гору. Тихая — так она называлась, эта гора.
Лестница была широкая и вся белая — белые ступени, белые перила с круглыми фасонными балясинами, белые бетонные чаши для цветов на белых квадратных тумбах по окончании каждого лестничного марша. Она восходила к самой вершине горы, к мрачно-синему, готовому разразиться дождем небу.
Пирогов увидел ее еще утром, когда подходил к городу. Едва переехав пролив, он сошел с поезда — решил сначала немного побыть у пролива, а потом пешком проделал путь к городу. Издалека лестница выглядела белой прямой нитью, протянувшейся по склону горы в сторону моря. Даже в тех местах, где контур горы проступал нечетко — утро, как и день, было серое, мглистое, — нить белела, словно бы повисая над городом.
В сорок четвертом, когда Пирогов приехал сюда на строительство моста, лестницы и в помине не было. В городе отбушевала война, и уцелевшие дома стояли как великаны-солдаты, вышедшие из боя, молчаливо гордые своими ранами и увечьями. А уж Тихая-то натерпелась от снарядов и бомб, вражеских и наших, более всего: на виду. Живого места на ней не осталось. Какая уж тут лестница! А может, ее тогда и вовсе не было, после войны построили.
А вот день тогда, в сорок четвертом, стоял чудесный — тихий, ясный, и построенные к тому времени две трети моста были хорошо видны из города: прерывистая кружевная лента над водной ширью.
Сейчас, вспомнив тот день, Пирогов подумал, что, когда он приехал сюда, Злата уже работала на стройке. Она уже была здесь, на проливе, а он знать не знал, что она есть, — вообще знать не знал, что есть на свете такая Злата Неганова, которая станет его женой, и они проживут плечо к плечу двадцать пять быстротечных лет.
Сегодня, когда такая погода, пролив не виден ему из города. Даже с вершины Тихой он не увидит его. Но он поднимется туда, на вершину, потому что там памятник в честь погибших в боях за этот город и огонь Вечной славы.
«Ты сказала: «Я очень хочу, чтобы ты поехал туда, на пролив, где мы встретились, где у нас все началось. Поедешь? Обещай, что поедешь! Дай слово!» Ну вот, родная, я сдержал слово. А приглашение на юбилей города — это так. Юбилей юбилеем. Но я все равно бы… В отпуск — все равно бы… Пробуду ли здесь все празднества?.. Ладно, посмотрю там…
Знаешь, что мне вспомнилось? «Вертушка». Тот поезд, что курсировал между строительством и местом заготовки леса. Тебя на время включили в команду «вертушки» охранником, а меня, тоже на время, поставили начальником «вертушки». Тогда ты была для меня еще просто Негановой, стрелочницей моей станционной смены, и только. Мы возвращались на стройку с гружеными платформами. Была ночь. Поезд стал замедлять ход перед остановкой на какой-то станции, я проснулся. Как сейчас помню, дернул шинель — я укрывался ею, — а она затрещала. Думал, зацепилась за что-то, а оказалось, что примерзла к стене. Вечером в вагоне натопили, стена отсырела, но стоило погаснуть печи, снова сделалось холодно. Вагон паршивый был, старый. Я выпрыгнул из вагона, обежал «вертушку», проверил, не дремлют ли охранники. Заскочил к военному коменданту станции, спросил, долго ли простоим, а он: «Дуй скорее к себе в вагон, сейчас отправляетесь!» Я, как вернулся, сразу развел огонь в печи. Печь! Железная бочка торчком. Сел возле нее на чурку. А на нарах по обе стороны печи спали сменившиеся охранники и вторая бригада паровоза. Вот тогда ты и вышла ко мне из-за дощатой перегородки. Я удивился: печь горит вовсю, вагон обогрелся, сейчас спать да спать. Сказал тебе: «Чего прежде времени поднялась? Я разбудил бы, когда на смену». А ты ответила: «Все равно уж проснулась». — «Ну, подсаживайся. Послушаем вместе, как огонь трещит да колеса стучат». И ты села рядом, так же, как и я, на деревянную чурку. Мы сначала молчали и смотрели в пол. Он был весь в черных подпалинах, в выбоинах. Натерпелся от конских копыт, от солдатских сапог… Ты спросила вдруг: «Нас еще раз пошлют с «вертушкой»?» Я ответил: «Не знаю. На станции дел до черта. А ты что, хочешь, чтобы послали еще раз?» И ты, помедлив, сказала чуть слышно: «Да». Отвела глаза в сторону и сидела тихо-тихо. А потом вдруг улыбнулась, показала свой скошенный зубик и сказала: «А я перед отъездом сразу два письма получила. От дедушки и от папы. В одном конверте». Я спросил: «Как же так? Они вместе, что ли, дедушка и папа?» — «Нет, они не вместе. Но дедушка папе прислал, а он — мне. И от себя приписал». — «Что ж дедушка прямо тебе не пишет?» — «Почему не пишет? Пишет». — «А где твой папа?» — «На фронте. А дедушка дома, в Сыктывкаре. Он учитель. Хотите, я прочту вам его письмо? Вы узнаете, какой он, мой дедушка…» У тебя на плечи была накинута телогрейка. Между бортами ее проглядывало желтенькое бумазейное платьице. Из его нагрудного кармашка ты и достала письмо. Сказала: «Только я не все. — Пробежала глазами первую страницу письма, потом часть второй. — Вот…» Ты наклонилась ближе к печной дверце — из зазоров ее падали красные лучи — и стала читать. Как сейчас, вижу тебя в этом теплом густом свете.
Потом, через много-много лет, ты читала это письмо Вадиму. Тебе дороги были мысли, что содержались в письме. И еще ты сохранила его как память о тех наших минутах в вагоне «вертушки».
Знаешь, есть какая-то связь между этим письмом и тем, что я слышал сегодня. Какая-то связь, какая-то мысль. Какая?.. Не могу ухватить. Плохо у меня с головой.
Что было сегодня?
Я приехал на пролив утром. Сначала вышел с поезда на том берегу, не стал переезжать пролив, решил побыть у обелиска. Ты знаешь какого.
Сейчас там много построено, не просто ориентироваться, но мне кажется, я нашел место, где стоял обелиск. Я уверен, это именно то место. Но обелиска нет. Я обошел весь поселок: надеялся, что обелиск перенесли, сберегли. Нет, не сберегли… А на том месте сейчас кафе, красивое — сплошное стекло. Кафе было уже открыто, играла радиола, но я не стал заходить, я вообще постарался поскорее уехать оттуда, с левого берега… Конечно, они погибли не в бою. Несчастный случай на стройке. Но ведь мост строился для войны, для победы… Кто знает, что случилось с обелиском, чья вина? Столько лет прошло. Знаешь, первое время после войны люди как-то мало думали о памятниках. Возможно, потому что и без памятников все было живо в сердце, и люди не хотели бередить раны… На правом берегу я тоже сошел с поезда у пролива. Но там уж и вовсе ничего не узнать: построены большой рыбоконсервный комбинат и целый городок. Нашу с тобой станцию Правобережную передвинули — она теперь дальше от берега. Собственно, это уже не станция, Всего два пути да платформа для пригородных поездов… Все так изменилось, что начинаешь сомневаться: может быть, и не здесь, а где-то в другом месте было все то, что так дорого нам с тобой… Дальше я пошел пешком. А в городе случилось невероятное. Знаешь, кого я встретил? Митрохина. Нашего начальника политотдела. Помнишь, в медпункте, когда меня тряхануло от взрыва на льдине, когда ты открылась мне, — помнишь, ведь все было при нем. Потом он сказал мне полушутя: «Учти, Пирогов, чего хочет женщина, того хочет бог. — И добавил уже серьезно: — Понимаешь ли ты, какое сердце тебе открылось?!» Сейчас Митрохин вышел в отставку в чине генерал-майора, приехал сюда жить. Он знает насчет обелиска и хлопочет о его восстановлении. Митрохин пишет книгу «Сражение на рельсах» — о подвигах железнодорожников в Великую Отечественную. Сказал: «Вы заметили. Пирогов, когда ожидается ранняя осень, цветы спешат распуститься, ярко прожить свое. Я, конечно, менее всего похож на цветок, но сколько мне ни осталось — лет ли, месяцев ли, дней ли — все мое».
Что он еще говорил?
Голова моя, голова! Ладно, вспомню.
Должен подойти Камышинцев, где-то задержался. Поднимусь без него».